Не следуй за большинством на зло и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды...
Исх. 23:2
|
В мире нашем мы часто наблюдаем или испытываем на себе зло. Но призывов к злу вокруг себя не слышим. Напротив, все говорят, пишут, проповедуют, поют только о добре. Так откуда же зло?
Духовные подвижники, проникающие взором в себя, в свои внутренние глубины, находили и находят в этих тайниках такой клубок противоположных помыслов и желаний, что или ужасаются низости человечьей природы, или изумляются ее духовной высоте и красоте. Они же, своей кровью расплачивающиеся за приобретенное долгим трудом ве´дение, просвещают нас знанием о том, что как троеличностен Бог (добро), так личностно и зло, что зло всегда противостоит добру, что зародышем зла является ложь (самому себе, другим), что зло никогда не выступает открыто, а всегда действует (в мире, в сердце человека) под маской добра и что поэтому так трудно отличать добро от зла, и всю жизнь человеку приходится этому опытно учиться. Да, приходится учиться, несмотря на то что всем верующим в Творца известно: добро — все то, что соответствует воле Божьей, зло — все то, что этой воле противостоит.
Просветители были убеждены в том, что с просвещением лучшей части общества, а затем и большинства злу не будет места в жизни каждого образованного человека. Ученые-материалисты предлагали для устранения зла марксистско-ленинский рецепт, заключающийся в реализации идеи всеобщего равенства. Но верующие в Творца вселенной доподлинно знают, что никакой человек, никакое общество — ни просвещенное, ни организованное по принципу равенства всех — не в состоянии уничтожить в мире зло и что это дело Божье. Человек, как говорят отцы Церкви, должен стремиться к тому, чтобы противодействовать (с помощью Божьей) злу в себе, и этим он будет приближать окончательную победу добра над злом. Иначе говоря, нужно смотреть в себя и называть своими именами все, что в нас гнездится, гноится и смердит.
Противодействуя злу в себе, всматриваясь в себя, человек постепенно начинает понимать, что из своих темных глубин он должен стремиться извлекать на свет всю видимую ему грязь (процесс покаяния), чтобы совесть, дарованная нам Творцом, очищалась от житейской шелухи и нам бы слышнее был ее голос.
Взирая правдивым оком в себя и усматривая в себе то, что нам не нравится в других людях, мы невольно изменяем наше отношение к окружающим. Вникать в себя может каждый человек — верующий или неверующий. Меня в свое время удивило высказывание одного неверующего, но очень порядочного человека. Когда я спросила, какие были мнения по его докладу, он сказал: «Вопросы были, но никаких замечаний, к сожалению, не высказывали. А похвалы не полезны». Часто ли мы слышим такие речи даже от верующих?
Вникать в себя нам необходимо еще и по той причине, что в современном обществе нет единого мнения по поводу нравственной оценки крохотного отрезка российской истории — советского периода. Многие говорят, что идея (построение коммунистического общества) была правильной, но осуществляли ее не так, а мы, мол, знаем, как надо. Появились и «православные коммунисты». Вера в Творца вселенной и вера в коммунизм — понятия несовместимые. Или человек признаёт себя творением Божьим и старается жить по правилам, заповеданным Богом, когда есть всеобщее равенство пред Богом и неравенство в положении на земле (по Промыслу Божьему), или он сам ставит себя на место Бога, чтобы по своей воле решать, кому давать земные блага, а у кого их отнимать. Разница между коммунизмом и христианством в том, что «христианство призывает отдавать свое, а коммунизм — брать чужое».
Предпринимаются попытки отождествить евангельские заповеди с моральным кодексом строителя коммунизма. Напрасный труд. Христос никогда не призывал к «нетерпимости» и «непримиримости». Наоборот, Он был против уничтожения даже плевел, чтобы по случайности не выдернуть вместе с ними пшеницы. Христос резко обличал фарисейство и фарисеев, которые говорили одно, а делали противоположное. Ко времени, когда задача воспитания нового человека была поставлена советским правительством на основе ленинского учения о коммунистической морали (1925 г.), власть пролила столько крови и нагромоздила столько лжи, что статьи этого кодекса иначе как фарисейскими назвать было нельзя. Если же сопоставить кодекс не с высокими евангельскими заповедями, а с библейскими — минимумом личной и общественной морали, — то глубочайшее различие также очевидно. Божьи установления просты, лаконичны и понятны даже ребенку, а все записанное в кодексе — чистой воды демагогия.
Большинство в нашей стране (70 %) называют себя православными. По-христиански нужно относиться тогда и к своим поступкам (недовольство собой и стремление стать лучше), и к истории своей страны (правдиво смотреть в глаза своей истории).
Интересна мысль Э. Радзинского, что история человечества совершается по жестким сценариям, где причины неизбежно влекут за собой следствия и где не может быть никаких случайностей, но все подчинено духовным закономерностям. Действительно, Творец смёл с лица земли первый мир, погрязший в распутстве, и сохранил жизнь праведному Ною с семьей, который во все время строительства ковчега обращался с увещеванием к своим соотечественникам. Бог обещал потомству праведного Авраама овладеть землей Аморреев, но лишь когда «мера беззаконий Аморреев» наполнится. Он долготерпелив и многомилостив, но действует очень решительно, когда «разорен закон»: «Время Господу действовать: закон Твой разорили» (Пс. 118:126). Но даже когда Вседержитель принимает решение уничтожить города Содом и Гоммору вместе с жителями, поправшими все человеческие нормы и ставшими хуже скотов, Он медлит до последнего момента. Творец вразумлял и древних евреев не ставить себе в заслугу овладение землями, где текут молоко и мед: «Не за праведность твою и не за правоту сердца твоего идешь ты наследовать землю их; но за нечестие народов сих Господь, Бог твой, изгоняет их от лица твоего...» (Втор. 9:5).
С этих позиций можно подойти и к оценке российской истории, предреволюционной и революционной. Политические обстоятельства (внешние и внутренние) и социальные условия — это понятно. А какова духовная причина? Почему зерно, найденное Марксом, не проросло на европейской почве, а занесенное на Русь, укоренилось в ней?
Судить об истинных причинах происшедших событий можно только по результатам. Как лживая и предательская сущность большинства фарисеев обнаружилась в том, что они отдали Христа на растерзание, так и большинство на Руси, бросившись в объятия большевиков, показало свое утилитарное понимание христианства. Свободу стали понимать как вседозволенность и, поправ все заповеди, стали грабить, с позволения властей, работящего соседа для установления равенства, по-братски называя ограбленного товарищем. А в случае сопротивления — убивать. Все это явные признаки оскудения веры, что и позволило пронестись революционному пожару над Россией. Малое Христово стадо, которое всегда было, есть и будет при любых политических системах, выбрало путь мученичества. «Вся история человечества и вся всемирная литература наполнена воззваниями к правде и воплями о неправде... — писал философ и государственный деятель К. П. Победоносцев. — Но напрасно мечтало бы страдающее от неправды человечество, что может оно когда-нибудь последовательным развитием учреждений своих и обычаев водворить на земле царство правды, царство Божие. Стоит во всей истине слово Христово: „Царство Мое не от мира сего“».
Мы, гордившиеся своей духовностью перед Западом, попали в капкан, который европейские страны предусмотрительно обошли. Да послужит это нам уроком смирения, а не беспричинного самомнения и лукавого самооправдания.
А. И. Солженицын говорил, что нам еще долгое время придется изживать последствия коммунистического режима. Нам ли не прислушаться к голосу своего пророка? На русской почве возрос такой человечище, его крестьянские корни глубоки. В его страстном голосе — боль за свою Родину, сострадание и любовь к униженному народу, твердая надежда на возрождение. Но прежде, как он призывает, нужно зло назвать злом, и без этой болезненной операции не может быть выздоровления. К его могучему голосу и я присоединяю свой слабый дребезжащий голосок: обратим взгляд на себя, признаем, что «Согрешили мы с отцами нашими, совершили беззаконие, соделали неправду» (Пс. 105:6).
Доктор биологических наук В. Я. Александров в своей книге «Трудные годы советской биологии» (СПб., 1992) задавал такой вопрос: «Для чего нужно вспоминать и анализировать события прежних лет?» И отвечал на него: «Информация, получаемая от тех, кто сам пережил события, качественно отличается от той, которую могут дать историки, черпающие ее из документов. Дело не в достоверности и анализе фактов — здесь историки могут иметь преимущество, — а в том, что дух эпохи легче почувствовать и понять со слов очевидца. <…> часто ли правители да и мы сами, делая шаг вперед, оглядываемся назад? Есть более основательные доводы (кроме ответа — „не повторять ошибок прошлого“. — М. Г.), оправдывающие „копание в прошлом“. Не зная прошлого, невозможно понять происходящее в настоящее время. Ведь настоящее создается на базе прошлого, оно производное от прошлого. Особое значение имеет изучение поведения людей в трагические периоды истории. Это необходимо для понимания природы человека, для уяснения диапазона реакций людей в экстремальных условиях, для изучения групповой психологии в крайних ситуациях. Без знания прошлого не понять роли отдельных людей в историческом процессе и влияния исторических событий на человека».
Мне показалось интересным и поучительным собрать воедино воспоминания людей, жизнь которых пришлась на переломные годы: дореволюционные — советские — постсоветские. Я использовала не литературно приглаженные тексты, а необработанные, по тем или иным причинам непригодные для печати, но, тем не менее, оцененные Рукописным отделом Российской национальной библиотеки как заслуживающие внимания читателей. В ткань книги я вплела и свои воспоминания — наиболее характерные эпизоды из советской действительности.
Отбирала я писания людей думающих, способных оценивать свои поступки и действия властей с точки зрения порядочности, честности и правды Божьей, иначе говоря, способных пристально всматриваться в свою душу, в душу своего народа, своей страны, в которой им довелось родиться и жить. Ибо «какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» (Мк. 8:36).
ВРЕМЕНА «РАЗВИТОГО СОЦИАЛИЗМА»
Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные
из сынов человеческих возвысились.
Пс. 11:9
|
Начну я с воспоминаний 1960—1970-х годов прошлого века, то есть времени так называемого «развитого социализма», когда уже заколосилось поколение тех, кто родился и вырос при советской власти. Это поколение принимало рабочую власть как данность, как неизбежность, как постоянно плохую погоду, которую никто не в силах изменить, и в этих неизменяемых обстоятельствах оно пыталось как-то выживать.
Ни веры в коммунизм, ни энтузиазма 1920—1930-х годов не было и в помине, но все элементы формальной веры в коммунизм сохранялись. На место потерянной веры и погасшего энтузиазма пришло лицемерие (надо признать, что были и искренне верующие в коммунизм). В той или иной степени лицемерием были заражены все члены советского общества: партийная верхушка — ради сохранения привилегий, от которых она не собиралась отказываться; рабочий народ — ради сохранения своего формального статуса движущей силы прогресса. Репрессивная машина, сформированная в 1930-х годах, продолжала работать, но исполнители ее, приглаженные образованием, приобрели барские замашки, хотя под измененной формой сохранялось прежнее содержание.
Проявления правды и добра в искусстве, науке и других сферах человеческой деятельности, конечно же, были. Молодежь, как всегда и везде, пела, смеялась, по-своему протестовала, нередко жестоко расплачиваясь за свой протест, в сообществах по интересам кипели страсти между сторонниками различных новаторских направлений. Разнообразнейшие проявления человеческого духа вселяли в советских людей надежду, что не все так плохо, и активные деятели находили приложение своих добрых сил. Жизнь человеческого духа неуничтожима даже под пятой тирании.
Однако на поверхности советской жизни можно было удержаться только с помощью приспособленчества и лжи. Могла ли при условиях постоянной лжи, постоянного лицемерия не пострадать душа советского человека, душа последующих поколений? Могло ли нарушение заповедей «не убий», «не укради», которыми пренебрегли большевики, не повлиять на судьбу потомков? «Законам необходимо подчиняться во всех случаях, за исключением тех, которые направлены к оправданию зла и его „легализации“», — говорил прот. А. Шмеман. Если нормы дореволюционной морали, основанные на Божьих заповедях, продолжали еще действовать и во время советского правления, тому объяснение — инерция. Но сейчас мы в потоке другого инерционного движения, обусловленного временем безбожия, кровавых преступлений, жестокости и каменносердечия. Так, огромный корабль даже при резком изменении курса еще долгое время продолжает идти по инерции в прежнем направлении.
Несколько подлинных историй, увы, из собственной жизни могут дать представление о времени «развитого социализма» и о людях, с помощью которых власть поддерживала «порядок» в стране.
ЧУМАДАН
В начале 1960-х годов в нашем дворе двое неизвестных ударили меня палкой по голове, чтобы отобрать небольшой саквояжик. В больнице рваную рану зашили, и через несколько дней в больничной палате появился молоденький милиционер с большой папкой. Стал меня расспрашивать об обстоятельствах «убивства» и записывать мои показания:
— Вы, значит, решили проследовать в байню. Так? Взяли чумадан, положили в его чистую смену и в двадцать часов вечера проследовали в байню. Так? Не чумадан, а са-кво-яж? Ну, это большого значения не играет. Значит, в байню вы не попали вследствие большой очереди. Шагов подозреваемых не слышали, а распознали их только вшедши во двор. Так? А чумадан в какой руке держали? А почему не оборотились, кто за вами идет? Не хотели показаться трусихой? Это с вашей стороны было ошибочкой. А какие ваши действия последовали, когда подозреваемые применили палку? Понятно. А если вы потеряли свое сознание, как же вы за ими побежали? Понятно. В чумадане имелись деньги в наличии? А зачем вы тогда за ими побежали? Понятно. Парень, который вместе с вами за ими побежал и аннулировал у их чумадан, был вам знакомый? А зачем он тогда за ими побежал? Понятно.
Когда я вышла на работу, то написала что-то вроде фельетона, где главным героем был чумадан. Все читали и смеялись.
Через месяц вызывают меня в милицию и приглашают почему-то в парткабинет. Партначальник с незапоминающимся лицом объявил мне, что мое дело закрыто, так как я написала поклеп на милицию. Потребовал письменного объяснения моего поступка. Я сразу поняла, что кто-то из своих передал мою писульку в милицию. В то время это было делом обычным и удивления ни у кого не вызывало. Стукачами советское общество кишмя кишело.
По молодецкой своей удали я написала, что удивлена, как это в советской милиции, при всеобщей грамотности, не нашлось человека, способного отличить фельетон от поклепа.
Еще через месяц наш главный приглашает меня в свой кабинет и сообщает, что через пятнадцать минут явятся важные милицейские чины разбирать мое «дело»:
— Наш коллектив будет брать тебя на поруки (в то время была такая форма защиты от карающего закона — в основном для алкоголиков. — М. Г.). Ты только молчи. Никаких оправданий. — И уже доверительно: — С кем ты связалась? Ведь они могут тебе всю жизнь переломать.
— Я в милицию «поклепа» не передавала.
— Тут передавальщиков хватает. Умнее надо быть!
Милицейская бригада из пяти человек в орденах и медалях ввалилась в кабинет и расселась под красным знаменем. Началось следствие. Кто-то из приглашенных начальников отделов возмутился: «И по такому смехотворному поводу нас оторвали от работы?» Но ему быстро дали понять, какие последствия может иметь его детская непосредственность. Я молчала. Шел торг. Меня отстояли, взяв как глупую и несмышленую на поруки.
Что судьба моя висела на волоске, я уразумела лишь впоследствии. Стукачей, конечно, было много, но достаточно было и людей порядочных, особенно бывших фронтовиков. На амбразуру, понятно, не бросались, но при случае активно действовали в пределах своих возможностей. Во всем советском послевоенном обществе очень хорошо ощущалось молчаливое, но сильное внутреннее сопротивление власти и ее представителям.
Я всегда с благодарностью вспоминаю тех, кто вырвал меня из цепких милицейских лап.
СОВЕТСКИЙ РЫЦАРЬ
В пятнадцать лет мне купили велосипед. Не дамский — этакий передвигающийся стульчик, — а настоящий, мужской с перекладиной посередине, о чем я и мечтала. Он был темно-синий, с блестящими металлическими частями. Когда я выводила его во двор, а потом на улицу, сердце мое замирало от предстоящего наслаждения. Поначалу я очень осторожненько крутилась около нашего дома, около моей школы, а потом осмелела и стала гонять по Неве и центральным площадям. Научилась ловко вскакивать на велосипед, делать крутые виражи и вообще с рулем управлялась неплохо.
Особенно любила я ездить по Кировскому проспекту (сейчас Каменноостровский). Он был широким и, казалось мне, совершенно безлюдным. Майскими теплыми вечерами я облетала на своем темно-синем коне все красивейшие места города и наслаждалась красотой, покоем и одиночеством. Центр кипел днем, а вечером все разъезжались по своим спальным районам, и город — прекрасный, строгий и величественный — дарил свою красоту редким прохожим.
Еду я однажды по своему любимому Кировскому и чувствую, что кто-то висит у меня на хвосте. Не оборачиваюсь — вдруг мне показалось. Через минуту парень на шикарном велике начал прижимать меня к панели. Когда меня прижимали к панели, ничего не говоря и не объясняя, я считала это хамством. Я замедлила ход, но все-таки продолжала продвигаться вперед, стараясь держать руль прямо. Когда он совсем приблизился, я, резко повернув руль, ударила своим колесом по его переднему колесу и мгновенно вернула руль в прямое положение. Парень с грохотом упал. Я не стала оглядываться и продолжала путь, только чуть ускорив движение.
Через некоторое время он меня нагнал и опять стал прижимать к панели. Я с удивлением на него посмотрела. Это был не мальчишка, а зрелый молодой человек с сытым гладким лицом. Я не стала сопротивляться, сошла с велосипеда и с интересом ждала, что будет дальше. Он спокойно подходит ко мне и с размаху бьет меня по лицу: «Вот тебе за все!» Садится на свой велосипед и уезжает. Я потеряла дар речи, потом вся затряслась от негодования, бессилия и невозможности отомстить негодяю. Прохожие оглядывались. Этот мерзавец очень искусно разыграл сцену, похожую на семейную. Потому-то никто и не вступился за меня. Долго потом я не могла успокоиться, вспоминая холодные голубые глаза и гладкое сытое лицо.
Через много лет мне пришлось по работе присутствовать на одной конференции. Участников конференции приветствовали деятели ленинградского горкома. Один из них, говоривший гладко и уверенно, кого-то мне напомнил. Знакомых среди партийцев такого ранга у меня не было, и несколько дней я вспоминала, где я могла его видеть. И вспомнила холодные голубые глаза и сытое лицо. Лицо это за годы расползлось вширь и спокойно-уверенно лежало на пиджаке модного покроя. Конечно, это был он, мой давнишний оскорбитель.
Иной карьеры у этого благородного рыцаря, вступившегося за свою честь так по-уличному эффектно, и быть не могло.
СОВЕТСКИЕ ЧИПЫ
В молодых летах на одной из дружеских вечеринок я познакомилась с очень интересной личностью. Интересной во всех отношениях. Его жизнь напоминала приключенческий роман, и вел он себя совершенно независимо. На фоне бледных немочей — молодых людей 1960-х годов, осторожных, аккуратненьких в каждом своем слове, скромненьких лизоблюдиков — он возвышался как дикая скала.
Спустя месяц после нашего знакомства звонит приятный мужской голос, рассказывает нелепую историю о том, как он узнал мое имя и мой телефон, и предлагает встретиться. Я тогда очень увлекалась всякими психологическими экспериментами и, почувствовав по голосу, что это человек воспитанный, согласилась, но не сейчас же, а через неделю.
Согласилась, а потом призадумалась. Не буду говорить о своем ходе мыслей — это неинтересно, — но я решила послать на свидание вместо себя свою подругу. Полагала, что она, как актриса, с заданием справится.
Ровно через неделю, ровно в назначенное время раздался телефонный звонок. К телефону подошла моя подруга, назвавшись моим именем. Я не слышала, о чем шел разговор (телефон был в коридоре), но, придя в комнату, она с расширенными глазами сообщила мне, что через полчаса к дому подъедет черная «Волга» с таким-то номером и что в «Астории» уже заказан столик на двоих. Что такое машина «Волга» в 1950—1960-е годы могут понять только те, кто имели несчастье быть молодыми в эти годы.
Поздно вечером она зашла ко мне и спросила, хочу ли я посмотреть на молодого человека, он, мол, стоит на лестнице. Я отказалась.
На следующий день мы обсуждали встречу. Черная «Волга» была с водителем. Ее поразило, что на Исаакиевской площади машина проехала по красному свету и как ни в чем не бывало припарковалась у «Астории». Разговор в течение вечера вертелся в основном вокруг психологии. Меня насторожило, что речи велись о психологии. Я в то время готовилась получать второе высшее образование и именно на психологическом факультете.
Моя подруга, заметив неподдельный интерес к своей особе, призналась в конце вечера в маленьком обмане. Молодой человек проводил ее сначала до моего дома (возможно, он все-таки надеялся увидеть мою физиономию), а потом до ее парадной.
Мы решили, что он, очевидно, партийный работник, хотя и назвал себя юристом. У меня было у кого спросить про номер черной «Волги», и мне сказали, что номер кагэбэшный. Молодой человек еще раз появился у подруги с букетом цветов перед каким-то праздником, а потом исчез.
То, что меня хотели рассмотреть под лупой, в этом не было никакого сомнения.
Позже я узнала, что молодой человек действительно был юристом, выпускником юридического факультета университета и его работа заключалась в том, чтобы выявлять подноготную лиц женского пола, попадавших в круги людей независимых, которых власть называла антисоветчиками. Этим власть старалась найти слабое место у социально опасных для нее лиц. Кроме того, такие «юристы» проверяли вышеописанным способом благонадежность советских женщин, приобретавших туристические путевки в капиталистические страны.
Такого тотального контроля граждан, как во времена большевистского правления, никогда не было, нет и, надо надеяться, не будет.
Сегодня некоторые исследователи считают, что негласным «помощником» в КГБ был каждый шестой гражданин СССР. Это больше тридцати миллионов.
СУДЬБА «АПОСТОЛА»
Чем я только не занималась в молодости! Составляла графологические характеристики по почерку неизвестных мне лиц, гадала по руке… страшно вспомнить.
Захотелось мне взять образец почерка у какого-нибудь уголовника. И с таким «уголовником» мне вскоре разрешили встретиться в месте предварительного заключения в Большом доме. Это был человек лет шестидесяти, с усталым лицом в крупных морщинах, с выгоревшими голубыми глазами, в которых читалась только боль, — бывший директор магазина «Старая книга». На мои дурацкие вопросы он отвечал только постоянной просьбой напомнить следователю, чтобы из дома ему принесли сахар: «Я уже месяц прошу следователя передать моей жене, чтобы она принесла мне сахар, а следователь все время забывает».
Не добившись от него того, что мне хотелось бы узнать, не получив, естественно, образца его почерка, я передала следователю его просьбу. Да-да, скажу, да-да, я забываю».
Следователю, худенькому мужчине лет сорока, с бесцветным лицом и бесцветными глазами, с высшим юридическим образованием действительно было некогда. На столе у него лежали в беспорядке толстые дела, которые он беспрестанно перекладывал, разыскивая очередную потерявшуюся бумажку. Во время этих поисков ему часто звонила жена, тоже следователь с юридическим образованием, и он либо лихорадочно записывал, что ему надо купить в магазине в обед, либо узнавал по второму телефону, не привезли ли в Большой дом продуктовые наборы (это было в середине 1960-х годов).
Следователь был родственником моей знакомой, родители которой — потомственные крестьяне, милые, добрые, гостеприимные люди. Он работал в Большом доме с тех лет, когда Хрущев приказал выгнать все старые кадры, поднаторевшие в дознании с пристрастием, обыкновенно юридически малограмотные, и заменить их молодежью с юридическим образованием. Но поскольку власть в стране была рабочей, то, естественно, и следователи в Большой дом подбирались только те, кто вышел из бедных рабочих или крестьянских семей. Этим узким путем и прошел в следователи родственник моей знакомой.
Человек мягкий и услужливый, он показал мне толстенную старинную книгу в кожаном переплете с плотными пожелтевшими страницами и крупным церковнославянским шрифтом, изъятую у бывшего директора, и небрежно бросил: «Хочешь, забирай! Это „Апостол“ XVI века». Век он, конечно, мог и перепутать, но я поняла, что эта книга редкая и большой ценности. Книгу я не взяла и, помню, удивилась, как это следователь может так легко распоряжаться изъятыми ценностями.
Безусловно, это было в правилах ведения следствия 1920—1930-х годов, когда и при обысках в квартирах брали что хотели, и следователи могли бесконтрольно распоряжаться конфискованным имуществом. Такая практика сохранилась в неприкосновенности и у молодых работников хрущевского набора.
«БОДАЛСЯ ТЕЛЕНОК С ДУБОМ»
Летом мой муж сторожил по ночам небольшое суденышко на Малой Невке. Ему нравились плеск воды и всякие корабельные причиндалы. Я временами бегала по его поручениям. На несколько дней нам дали книгу Солженицына «Бодался теленок с дубом», отпечатанную на машинке на папиросной бумаге. Когда мы ее проглотили, мне поручили отвезти ее домой, чтобы передать другим. Получив от мужа необходимые инструкции, я с сумкой, в которой были книга и другие бумаги, поднялась по деревянному трапу и вышла на пустынную набережную. Прошла вперед, огляделась. Ничего подозрительного не заметила. Долго стояла на остановке, дожидаясь автобуса.
В автобусе была занята своими мыслями. Случайно бросила взгляд на «москвичонка», в котором четверо молодых мужчин кого-то высматривали в нашем автобусе. Один из них, заметив меня, кивнул братве, и все четверо стали в меня вглядываться. Колени мои задрожали. Я поняла, что попалась. Голова заработала с бешеной скоростью: что делать и где выходить? Соображаю, что, где бы ни вышла, до дома надо бежать и они меня, конечно, сцапают. Решила ехать до Балтийского вокзала, так как автобус останавливался прямо у входа в метро.
Есть ли пятаки? Нет пятаков. Кричу: «Кто разменяет пятьдесят копеек?» Получила пятаки и зажала их в кулаке. «Москвич» едет рядом с автобусом. На остановках из него выскакивают молодцы спортивного вида и внимательно смотрят на выходящих из автобуса. Скоро кольцо, и я пробираюсь к выходу, чтобы выскочить первой, как только откроют двери. Прячусь за спины пассажиров.
Хорошо, что автобус подъезжает к конечной остановке почти полный. Вылетаю из автобуса, держа сумку, как ребенка, перед собой. Боковым зрением вижу, что молодцы тоже выскакивают из машины и бегут за мной. Я, бросив пятак, пролетаю через турникет и, чуть оглядываясь, вижу, что у товарищей заминка — они к такому варианту не подготовились. Предполагая, что их могут пропустить по удостоверениям, бегу по эскалатору, расталкивая народ. Слышу за собой ругань. Двери электрички на мое счастье еще открыты, и я в последнюю секунду в них влетаю. Они за мной захлопываются. Бросаю взгляд на перрон. Он пустой.
Я вся дрожу, еще не веря в свое спасение. На всякий случай светлую сумку запихиваю в темно-синий мешок, извлекаю один из носовых платков мужа, которые взяла постирать, и пытаюсь повязать его косыночкой на голове. Не получается, руки дрожат. Народ с изумлением наблюдает за моими манипуляциями. Мне не до народа, мне нужно изменить свою внешность.
Проехала две остановки вперед, вышла, проехала три остановки назад, потом опять вперед, опять назад, пока не успокоилась и не перестала дрожать. Домой пришла уже в темноте, совершенно обессиленная.
Из этих нескольких житейских историй, как мне кажется, можно составить понятие о времени, которое принято называть застоем. И надо сказать, что в истории советского периода это было не худшее время. Людей уже не расстреливали ни за что, уже не пытали, уже не выгоняли из квартир, дети безвинно репрессированных даже получили от государства какую-то денежную компенсацию. Чуть осмелели писатели, критики, драматурги, художники, театральные режиссеры. Да, несогласных с властью карали, но уже не кулаком в лицо с последующим расстрелом, а под предлогами типа: психически больной, тунеядец и т. д.
В моем понимании застойные годы — это годы внутреннего оживления советского общества, его пробуждения к поискам смысла существования при незыблемо сохраняемой советской форме жизни. Помню, что когда на работе я проводила очередную политинформацию и привела слова Ленина о том, что государство с самой совершенной политической системой неизбежно должно быть и самым совершенным в экономическом отношении, я увидела радость в глазах сотрудников — форма была соблюдена, а мысль мою все поняли.
ОТКУДА ПОШЛА РОССИЯ СОВЕТСКАЯ
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь.
М. Лермонтов
|
От картинок периода «пика социализма» перейдем к тому, как, по воспоминаниям очевидцев, переустройство в России воспринимали простые ее жители.
Иван Алексеевич Наседкин, автор рукописи «Река откровения», родился в 1914 году в Ярославской губернии Ростовского уезда Березниковской волости, в деревне Фролово. Вот что он сам пишет о себе: «Пенсионер, бывший рабочий, образования законченного нет, в партии не был, в армии не служил, к воинской службе считался годным. В душе всю жизнь оставался крестьянином, лишенным крестьянства — родного дома, в котором родился и вырос».
Пишет автор и о том, что побудило его взяться за написание истории своей семьи: «Майской светлой петербургской ночью, стоя на коленях перед телом только что умершей матери, я обязался написанным словом выразить ее судьбу, судьбу ее родных и близких, судьбу всего русского народа, <…> которую пережил терпеливый русский народ в течение всего безумного, злобного, кровавого ХХ века. Для этого нужны были слова сверхчеловеческой силы. Я услышал их в молитвах… Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, услышь меня, благослови на долгий труд, даруй во имя торжества истины <…> свою благодатную помощь».
В художественной форме он повествует о молодости своей горячо любимой матери, о судьбе ее многочисленных родных и друзей. Рассказывая о своем отце, погибшем на фронте Первой мировой войны, Иван Алексеевич приводит выдержки из его письма:
«26 июня 1916 г. Действующая армия,
6-й сибирский стрелковый полк, 3-й взвод, 5-я рота
Наступление продолжалось несколько дней. Наш полк не раз ходил в атаку, встречались с врагом в рукопашном бою, один на один. Что пришлось увидеть и пережить, ведомо только Богу, кровь солдатская и тела солдатские покрывали землю, которая сотрясалась от взрывов бомб и снарядов, а пули свистели повсюду. <…> Какой гибели и каких мучений не придумает для себя злобное человечество, служа не Богу, а дьяволу! Австрийцев много побили, но и у нас не обошлось без больших потерь, со многими служивыми простились навсегда».
Далее Алексей пишет о том, что приходится носить солдату «винтовку, запас патронов, скатанную шинель, походный ранец, котелок и шанцевую лопатку».
«Нестерпимо мучительно, когда сверху на тебя льет дождь, а внизу под ногами хлюпает вязкая жижа… Удивительно, что я за время службы ни разу не болел, должно быть, в трудных условиях все силы человека напряжены до предела, чтобы выжить. Скоро победим врага, говорят, ему приходится туго воевать на два фронта, у нас же дела идут к лучшему, так что надеемся на скорый мир. Тогда вернемся на родную сторонку, обнимем и расцелуем родных, только мне плохо верится, что останусь в живых: несбыточно для меня такое великое счастье».
Алексей умер от раны 2 августа 1916 года. Его сын Иван Алексеевич, проживший долгую жизнь, в своем произведении о судьбах семьи и родных высказывает свой взгляд на то, что произошло с его Родиной:
«Первая мировая война помешала построить в Российской империи буржуазное государство с постоянными законами и Конституцией, ограничивающей самодержавную власть царя. После военных неудач, потрясений, разрухи, вместо того чтобы терпеливо идти своим православным путем к вершинам труда, благополучия и могущества, обманутые идеологом мировой пролетарской революции тов. Лениным беднейшие слои русского народа встали на путь разрушения старого мира — с его верой в божественные законы бессмертия души, добра и милосердия — к построению нового, коммунистического мира. Этот разбойный путь завел народ России в грозовые, непроходимые дебри кровавых войн, к преступным растратам земных богатств, человеческих жизней и сил на производство смертоносных вооружений, от которых невозможно было избавиться долгие годы. <…> Все земные существа покорны естественным законам природы, только разумный человек создает свои противоестественные законы — законы насилия, зла и обманов…»
В головах будущих пролетарских вождей переворот в России и задумывался как начало большого террора. Так, у Ленина, задолго до того, как он перевернул Россию, был четкий план действий. Об этом вспоминает Р. Л. Берг, автор рукописи «Золотые рыцари в стране социализма» (посв. А. Д. Сахарову) и книги «Суховей. Воспоминания генетика» (М., 2003).
Раиса Львовна Берг (1913—2006) — генетик, доктор биологических наук, правозащитник, художник и литератор. Ученица Николая Вавилова, Германа Мёллера и Ивана Шмальгаузена. Внесла общепризнанный вклад в экспериментальную генетику популяций. Ее гражданская позиция четко видна из ответа на вопрос студентов Марбургского университета (Германия). Вопрос: «Какие проблемы будут стоять перед наукой будущего?» Ответ: «Самая главная задача науки будущего — найти способ предотвращать массовые психозы: войну, сталинизм, гитлеризм».
В годы своей работы в Москве она была дружна с семьей Кржижановских. Глеб Максимилианович Кржижановский — автор грандиозного плана ГОЭЛРО —
был поклонником В. И. Ленина и много о нем рассказывал. «Идем мы с Лениным, — вспоминал Г. М. Кржижановский, — вдоль Енисея. Баржа с арбузами где-то повыше затонула. Арбузы плыли по течению. Я говорю Ленину: „победит революция, первое, что сделаем, — отменим смертную казнь“. — „Нет, — говорит Ленин, революцию не делают в белых перчатках, мы не отменим смертную казнь“».
был поклонником В. И. Ленина и много о нем рассказывал. «Идем мы с Лениным, — вспоминал Г. М. Кржижановский, — вдоль Енисея. Баржа с арбузами где-то повыше затонула. Арбузы плыли по течению. Я говорю Ленину: „победит революция, первое, что сделаем, — отменим смертную казнь“. — „Нет, — говорит Ленин, революцию не делают в белых перчатках, мы не отменим смертную казнь“».
Глеб Максимилианович говорил, что целая группа ссыльных пыталась оспаривать Ленина. По их мнению, победа революции принесет народу свободу, равенство, и их провозглашение должно ознаменовать революционное движение. Ленин ратовал за максимальное ограничение свободы, за неравенство, за диктатуру. Знамя революции, ее цель, ее завершение — диктатура пролетариата. „Он сломил наше сопротивление“, — говорил Глеб Максимилианович».
То, о чем человек говорит с твердостью, то он при благоприятных обстоятельствах и осуществляет. Вот телеграмма Ленина 1918 года:
«В Пензу 11/8 1918 г. Товарищам Кураеву, Бош, Минкину и другим пензенским коммунистам. Товарищи! Восстание пяти волостей кулачья должно повести к беспощадному подавлению. Этого требует интерес всей революции, ибо теперь взят „последний, решительный бой“ с кулачьем.
Образец надо дать.
Повесить (непременно повесить), дабы народ видел не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц.
Опубликовать их имена.
Отнять у них хлеб.
Назначить заложников — согласно вчерашней телеграмме. Сделать так, чтобы на сотни верст, кругом народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц и кулаков.
Телеграфируйте получение и исполнение.
Ваш Ленин
P. S. Найдите людей потверже».
А 5 сентября 1918 г. выходит постановление СНК о красном терроре, который возводит террор в ранг государственной политики.
И еще один ленинский пассаж: «Суд должен не устранить террор, <…> а обосновать и узаконить его принципиально» (Полн. собр. соч. Т. 45. С. 190).
И никто не помышлял о том, что «все, взявшие меч, мечом погибнут» (Мф. 26:52).
Молодой Иосиф Джугашвили в своих дореволюционных статьях призывал пролетариат «вооружаться». Ленинская фраза «Диктатура пролетариата есть неограниченная власть, основанная на насилии» не раз была повторена Сталиным. Красная армия в соответствии с этой доктриной организовывалась репрессивными методами. Создавались, по свидетельству историка П. Н. Базанова, заградительные отряды — выстрелы в спину тем, кто пытался увильнуть от атаки, расстрел за дезертирство (из 10 убежавших расстреливали одного, из 100 убежавших расстреливали 10 человек), а также взятие заложников (арестовывали, например, семью царского генерала, и ради спасения своей семьи генерал вынужден был воевать на стороне красных). До таких дьявольских методов белые офицеры и додуматься не могли. В 1930-х годах большинство офицеров, воевавших на стороне красных, были расстреляны.
Интересно сопоставить некоторые события Февральской и Октябрьской революций.
В дни Февральской революции, 27 февраля 1917 года, в Петрограде были сожжены тюрьмы: Литовский замок, дом предварительного заключения (Шпалерная, 25) и дом окружного суда (Шпалерная, 23). Поскольку свободу получили наряду с политическими заключенными и уголовники, то в городе начались убийства полицейских и участились случаи мародерства. Временное правительство (во главе с Керенским) одновременно с мерами по прекращению мародерства принимает закон об отмене смертной казни в России. Отменена была и черта оседлости для евреев.
После октябрьского переворота и провозглашения на следующий день Декрета о земле крестьяне надолго вышли из политики, так как декрет легализовал массовые самозахваты крестьянами помещичьей земли и они стали заниматься «черным переделом» земли. В тот же день вышел декрет «Об отмене смертной казни» на фронте, вследствие чего последовало массовое дезертирство солдат с фронта — ведь большинство из них были крестьянами, и вопрос о земле был для них самым главным. В ноябре 1917 года в Петрограде был разграблен пивоваренный завод на Обводном канале, а в декабре этого же года подверглись разграблению винные запасы Зимнего дворца.
Кто пришел к власти в октябре 1917 года, можно понять на примере более позднего советского времени.
В конце тридцатых годов НКВД создал ЦКБ-29 под руководством заключенного А. Н. Туполева, где все отделы возглавляли заключенные-«вредители», например С. П. Королев, бывшие академики, члены-корреспонденты, доктора наук. А возглавлял это ЦКБ некто Кутепов (красный директор), бывший рабочий авиазавода. Он выдавал разрешение на проведение тех или иных работ. Однажды к нему пришли конструкторы за разрешением создать четырехтактный двигатель. Он спросил, какой двигатель был раньше. Ему ответили, что раньше был двухтактный. Кутепов посоветовал «не торопиться» и сначала создать трехтактный двигатель (было ясно, что Кутепов даже в школе не учился). С этой поры Кутепова и прозвали «трехтактный».
Что из этого управления страной получилось, всем известно. Сегодня классовая ненависть, взращенная в сталинской империи, нашла себе других «врагов» — богатых и пришельцев.
Безусловно, в дореволюционной России была чудовищная разница в положении различных сословий. Кроме того, идеи Французской революции не давали покоя русским умам в течение всего XIX века. Они все шире распространялись в России, шествуя рука об руку с атеизмом. Ослаблению веры способствовала и «симфония» власти и Церкви, в которой слышался главным образом голос государства. Нарождающаяся интеллигенция и нарождающийся пролетариат не внимали голосу Церкви — этому вечному зову, — в гордыне своей прислушиваясь к речам лжепророков. В среде крестьянства преобладали бытовое православие, обрядоверие, смешение православных традиций с языческими. Философ и государственный деятель К. П. Победоносцев в конце XIX века писал: «Из-за свободы ведется вековая брань в мире человеческих учреждений и отношений, но где она, эта свобода, если нет ее в душе человеческой? <…> мы переживаем такое время, когда начинает, по-видимому, оживать давно прошедшее язычество и, поднимая голову, стремится превозмочь христианство, отрицая и догматы его, и установления. И даже нравственные начала его учения; когда новые проповедники <…> с злобной иронией обращают к остатку верующих горькое слово: „Вот к чему привело мир ваше христианство; вот чего стоит ваша вера, исказившая природу человеческую, отнявшая у нее свободу похоти, в которой состоит счастье!“ <…> Современный проповедник разума и свободы <…> осмеивает благоговейное чувство церковного человека и называет его суеверием. А у него самого за плечами стоит так называемое общественное мнение и связывает его благоговейным страхом: разве это не величайшее из суеверий? <…> какая же то свобода, когда вместо непогрешимого и вдохновенного Писания, которое отнимают у нас, велят нам верить в непогрешимость мнения толпы народной и хотят, чтобы в большинстве голосов слышали мы непререкаемый и непогрешимый голос истины!»
Этот защитник истинного православия и правдивый человек, усматривающий ложь, чем бы она ни прикрывалась, терпел поношения, но не переставал обращать к народу свое слово, освещенное евангельским светом: «…жизнь наша стала до невероятности уродлива, безумна и лжива <…>. Так накопилась в нашем обществе необъятная масса лжи, проникшей во все отношения, заразившей самую атмосферу, которою мы дышим, среду, в которой движемся и действуем <…>. Каждое учреждение орудуется людьми, а человек в раздвоенной природе своей носит зачаток лжи, с которой несовместима правда».
В переломном 1917 году недовольство народное все возрастало, а власть как будто этого не замечала. Колеблющаяся и слабая, она то принимала жесткие меры, то совсем бросала вожжи правления. И народ и многочисленная оппозиция чувствовали эту слабость, эту неуверенность власти. В таких обстоятельствах народ идет за силой, за теми, кто выбрасывает ясные и простые лозунги: «Земля — крестьянам, фабрики — рабочим»! Полуграмотную крестьянскую Россию эти лозунги взорвали, и было совершенно ясно, на чьей стороне в итоге окажется победа.
Место царя, помазанника Божия, занял «новый царь» — Ленин. Народ, не знавший другого правления, кроме самодержавного, тут же начал кумира обожествлять. Джугашвили, наблюдательный, цепкий, всегда проявлявший интерес к психологии человека, к психологии масс, видя отношение народа к новому вождю, наматывал все себе на ус. Ленин начал террор, Сталин сделал террор фундаментом своей внутренней политики.
То, что в советское время террористов во главе с самым главным террористом возвеличивали, называя их народными героями, что их именами называли улицы и воздвигали им памятники, не могло не укорениться в сознании советского человека как явление положительное. Прямое нарушение заповеди «Не убий» и, мало того, одобрение этого нарушения привели к ужасающим последствиям для России. Убийство человека, да еще без суда и следствия, у всех народов считалось и считается преступлением, и только в Советской стране это стало делом чести, доблести и геройства. Мысль о том, что несогласных с нашим мнением можно убивать и что лозунг «Грабь награбленное» есть справедливейший лозунг победившего пролетариата, передавалась по проводам образования последующим поколениям и продолжает жить в наше время.
ДОРЕВОЛЮЦИОННАЯ ДЕРЕВНЯ
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
Н. Рубцов
|
Крестьянский сын А. Е. Иванов хорошо помнит деревню начала 1900-х годов и со знанием дела рассказывает о жизни и занятиях своих односельчан.
Иванов Александр Еремеевич, автор книги «Очерки прожитой жизни», родился в 1906 году в деревне Ивановка Калачинского района Омской области, в семье крестьянина. Его отец Еремей Матвеевич работал на строительстве Транссибирской магистрали в качестве плотника-столяра и на золотых приисках по своей специальности. Под старость вернулся в родную деревню и занялся сельским хозяйством.
Александр Еремеевич вступил в партию в 1931 году и закончил курсы рабочего факультета. По партийной путевке был отправлен в Ленинград учиться в Институт железнодорожного транспорта. Основную часть своей жизни занимался изыскательством по прокладыванию автомобильных дорог, железнодорожных путей. Избороздил всю страну от края и до края.
В его родне люди многих национальностей: русские, финны, эстонцы, латыши, немцы и англичане. Он пишет:
«Мы, живущие ныне, не что иное, как ветви одного огромного дерева, у которого название Отечество. Дерево питают и делают могучим, стойким перед любой стихией его корни — отцы, деды и прадеды. <…> Как ветви роняют листья и высыхают, когда по стволу перестают поступать живительные соки, так люди теряют силы, если нарушается связь между прошлым и настоящим. <…>
Семья наша состояла из отца и матери, трех сыновей и двух дочерей, а именно: старший брат Людвиг, сестры Альбертина и Клара, я и мой младший брат Фердинант. <…> У меня один дед финн, бабушка эстонка, другой дед англичанин, бабушка немка и большая родня латыши…
Хозяйство наше состояло из двух рабочих лошадей, коров, овец и другой необходимой в хозяйстве мелочи. Вести крестьянское хозяйство без двух рабочих лошадей было немыслимо… Лошадь, корова, земля — это краеугольные камни крестьянского хозяйства, без которых немыслимо существование деревни (в 1930-х годах количество лошадей и коров было мерилом подведения хозяина под раскулачивание. — М. Г.). <…>
До столыпинской реформы земля была общего пользования (при делении покосов споры из-за хорошего покоса доходили до драки). <…> В период столыпинской реформы <…> разбили все участки на так называемые „наделы“, которые разделили на едоков мужского пола. На нашу долю досталось четыре надела, так как у нас было четверо мужчин. В эти наделы входили: пахотная земля, покос, лес и болото. На них мы и трудились. Так было и в других деревнях. <…>
Осенью, когда весь хлеб был убран и заскирдован, к гумну привозили и ставили молотилку, т. е. привод, куда впрягали лошадей, которые через привод приводили в движение барабан в молотилке, а в барабан пропускали распущенные снопы необмолоченного хлеба. <…> Поочередно от одного двора к другому перевозили молотилку. Приходил народ из других дворов и сообща молотили и убирали хлеб. После молотьбы устраивали общее торжество — стол, веселье. <…> К труду меня начали приучать с 8-летнего возраста. Сажали на коня, запряженного в борону, заставляли ездить по вспаханному полю, бороновать. С 12 лет начали приучать ходить за плугом, пахать. Помогал косить, а при уборке сена моя обязанность была верхом на коне подвозить волоком копны сена, когда старшие стоговали».
Иван Алексеевич Наседкин черпал сведения о дореволюционной жизни в деревне Фролово Ярославской губернии в основном из подробных рассказов своей матери, о судьбе которой и написал книгу.
«Труд был источником благополучия и радости. Чтобы платить в государственную казну налоги, покупать одежду, предметы, необходимые в хозяйстве, продукты питания, требовались деньги. Для этого на продажу ткали новины из собственной пряжи, выращивали и приготовляли цикорий, выделывали мелкий, молочной спелости зеленый горошек, копили коровье масло, яйца, возили в Ростов березовые дрова. <…>
Из 85 домов большая половина хозяйств была безлошадной, но эти хозяйства не считались бедными (необходимую для них работу выполняли те, кто имел лошадей, и за это они расплачивались своим трудом). <…> Между односельчанами соблюдалась справедливая договоренность и взаимная помощь; когда требовалось решать общие дела, <…> тогда трубили на сход и на миру принимали обязательное для всех решение. <…>
Кражи случались, слухи о них быстро разносились далеко по всем окрестным деревням; воров ловили, им негде было прятать и некому сбывать ворованное, жизнь деревенская проходила у всех на виду, как на ладони. Поймав преступников, люди устраивали самосуд: их жестоко, беспощадно избивали и только избитых отдавали под стражу. За ворами, за их родными далеко и надолго водилась худая слава; она, как позорное клеймо, прилипала к ним и даже к их потомкам, их презирали и отвергали, их ненавидели и боялись.
Для честного же крестьянина неприкосновенность чужой собственности оставалась всегда священной. Взяв чужое, он совершал грех, на всю жизнь пятнал свою совесть, зная, что украденное не пойдет ему впрок. <…> Никто не смел без хозяина войти в чужой двор».
Выводить заключение о благостной жизни в дореволюционной деревне, конечно, не стоит. Из произведений русских писателей нам известна и другая сторона деревни — темная и жестокая. Но на то они и писатели, чтобы высвечивать тайное и делать явным для всех или находить добродетель там, где ее никто и никогда не искал. Картины дореволюционной деревни представляются авторам воспоминаний райскими по сравнению с той панорамой разгрома крестьянского хозяйства, который учинила большевистская власть. Для русского мужика советская власть оказалась хуже крепостного права. Кроме того, надо учитывать, что у русского крестьянина, молчаливого по природе вследствие его положения в России в течение столетий, не так-то просто было узнать его истинное мнение о своем житье-бытье, а в советское время он и вообще замолчал, скованный страхом. И если уж он заговорил после перестройки общества, то нужно ему доверять.
ДЕРЕВНЯ ВРЕМЕН НЭПА
Рассказывает А. Е. Иванов:
«Что представляла собой деревня периода конца НЭПа, т. е. 1928—1929 гг.? Это потомки ссыльных и переселенцев из Латвии и Эстляндии. Их занятие — крестьянство. <…> Так называемых „кулаков-живодеров“ и помещиков не было в помине. Для обработки земли каждое крестьянское хозяйство имело не менее двух рабочих лошадей и несколько коров. Доходы крестьян составляли не только посевы зерновых, но и животноводство, т. е. масло, сыры, которые сбывали на рынках (базарах). <...>
Я как секретарь сельского совета получал 45 рублей. Хочу отметить, что, получая такие небольшие деньги, за короткий срок я выписал из Ленинграда мандолину, гитару и одноствольное ружье. <…> Это был период расцвета новой экономической политики в нашей стране. Мы организовали товарищество по совместной обработке земли (ТОЗ), куда народ пошел довольно доброжелательно. Наметили купить молотилку, сеялку и веялку. Начали вносить деньги на покупку займа, на трактор „Фордзон“. <…> Наладили в деревне так называемую „молоканку“, где принимали молоко, пропускали через сепаратор и из сливок сбивали масло, которое сдавали в Маслосоюз. <…>
С 1929 года <…> наряду с твердым налогом появилось индивидуальное обложение крестьянских хозяйств, которое, по сути, являлось предшественником раскулачивания. <…> Все шло нормально, пока не поступило указание о том, что товарищества по совместной обработке земли — кулацкие предприятия, надо переходить к сплошной коллективизации деревни, а на основе сплошной коллективизации проводить ликвидацию кулачества как класса…»
О годах НЭПа коротко упоминает В. Г. Ведерников.
Виктор Григорьевич Ведерников, рабочий, автор рукописи «Из колымских воспоминаний», родился в 1917 году в селе Балезино Глазовского уезда Вятской губернии. Его отец до 1917 года работал на Трубочном заводе в Петрограде и был уволен за активное участие в забастовочном движении. Был членом партии большевиков, но в 1927 году, когда началась партийная чистка, его из партии исключили.
Виктор Григорьевич окончил в 1932 году ФЗУ по специальности слесарь-паровозник. До декабря 1937 года работал бригадиром масляного хозяйства на подстанции Свердловск-Сортировочная. 13 декабря 1937 года он был арестован за то, что из-за срочного вызова в поселок для проведения электрического света к празднику он не смог принять участие в выборах в Верховный Совет СССР. Осудили его по 58-й статье — контрреволюция. Срок отбывал на Колыме. Реабилитирован Свердловским областным судом 1 декабря 1956 года.
«В селе работала частная пекарня, выпекавшая хлебы и бублики. Во время церковных праздников на площади перед церковью разбивались балаганы и шел оживленный торг. В селе торговали две частные лавки, отличавшиеся разнообразием товаров и продуктов. За всю свою жизнь я не помню такого изобилия. Его заменили обещания о грядущей „светлой эре коммунизма“».
Детство Г. Ф. Андреева пришлось на годы НЭПа.
Геннадий Федорович Андреев (псевд. Ефим Богохранимый) — автор рукописи «Испытание на прочность». На первом листе рукописи авторучкой дописано: «Исповедь простого деревенского паренька из далекой уральской глубинки».
Родился на юге Зауралья в деревеньке Строево «в лютую голодную зиму 1921 года в самое Рождество Христово». Образование, по его словам, «где-то в пределах церковно-приходской школы, а университеты — моя жизнь». Учился в Челябинске в школе ФЗО на токаря. В армии служил недалеко от Уссурийска, сначала в погранотряде, потом при танковом батальоне, а затем в кавалерии. В январе 1942 года в Новороссийске был назначен командиром отделения (имел звание сержанта). Воевал на Кавказе, на Кубани. Из-за серьезного ранения был зачислен в нестроевые. Осужден в 1947 году на 20 лет плюс три года поражения в правах. Работал в карагандинских лагерях, на Колыме. Освобожден в 1955 году. Восстановлен в правах и награжден орденом и медалями за участие в Великой Отечественной войне.
Геннадий Федорович вспоминает о годах продуктового изобилия. Сусеки наполняли зерном, часть которого сдавали государству, а часть отвозили на рынок. Солили грибы, капусту, заготовляли моченые яблоки, бруснику, квас приготовляли с добавкой сушеной клубники. И уж после всех работ крестьянин заслуженно отдыхал в христианские праздники. Он поет хвалу сенокосу и все сокрушается, что советские власти разорили, разогнали русскую деревню:
«А падеж скота? Когда это было в крестьянстве?! О, Господи! <…> Сорвали крестьянина с земли, <…> „зеленый змий“ вжился в крестьянскую жизнь, в любое время года в почете. А раньше ведь пока не отстрадаются — никаких гулянок. <…> А уж в гости когда едут, каждый старался положить в гостинцы наивкуснейшее и наиценнейшее, дабы держать честь семьи на высоте! Вот это и была настоящая крестьянская жизнь! <…> В 1931 году Пасха совпала с Первомаем. Совет созвал сход и объявил, что, кто какой праздник хочет праздновать, пусть празднует. <…> Было и такое. Церковь в селе Степное еще служила. Сколько народу собиралось на праздники! <…> Под божественный колокольный звон, с каким почтением и уважением друг к другу общались между собой приезжие, рассевшись тут же, подле подвод, на зеленой лужайке, ведя благочинные беседы. От всего этого принаряженного степенного люда веяло какой-то торжественностью и благороднейшей человечностью, что в недалеком будущем будет жестоко загублено. <…> Начиналась эра „сталинского рая“».
Рассказывает он и о самом сильном детском потрясении, когда ему было года четыре. У него в руках была синичка, серо-голубенькая, с белой грудкой. Ровесник Тишка пристал, чтобы он дал ему птичку в руки. Тишка сначала погладил ее по головке, а потом взял и оторвал ей голову. Ужас объял ребенка. Он долго плакал и несколько дней не мог успокоиться.
«Именно этот урок жестокости, — пишет Андреев, — преподанный мне в самом раннем детстве, на всю жизнь породил во мне отвращение к любому насилию».
КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ
Не пожелай <…> дому ближняго твоего,
Ни села его, ни раба его, ни рабыни его,
Ни вола его, ни осла его, ни всякого скота,
Ни всего, елика суть ближняго твоего.
Десять заповедей
|
Г. Ф. Андреев с горечью вспоминает о том времени, когда его семье пришлось навсегда покинуть свой родной дом, свою родную деревню:
«…началась сплошная коллективизация, докатившаяся и до нашей деревеньки. Отец один из первых дал согласие войти в колхоз — он все хотел выделиться. Сначала нас зачислили в коммуну „Молот“ в 40 км от нашей деревни. Однажды нагрянула комиссия из пяти человек, а родителей не было дома. Поскольку родители согласились быть в коммуне, комиссия стала описывать все хозяйство, которое мы „благословили“ коммуне. Без родителей (а мы были несовершеннолетними) они не должны были этого делать, но они, с наших слов, описали все наше хозяйство: двух лошадей, скот — от коровы до последней овцы, гусей, куриц, упряжь, инвентарь, <…> все до последней ложки.
Как ни огорчались родители, но дело сделано. И через несколько дней, распродав наше скромное недвижимое имущество, со слезами на глазах и тяжким чувством на душе навсегда покинули наше родное „имение“. Прощай, родной дом! Прощай, моя родная деревенька! (До сих пор считаю, что срывать крестьян с обжитых мест было роковым решением, что потом и подтвердилось.)
<…> Стали жить в коммуне. Там устроили „детскую площадку“ — прототип детских садов. Это была новинка. Родители перед работой приводили туда детей, а после работы забирали. Главной примечательностью в коммуне была длинная столовая барачного типа. Там коммунары завтракали, обедали и ужинали. Повара, в том числе наша мать, трудились в поте лица. Кормили очень хорошо и вкусно. Вечерами коммунары собирались на центральной площадке поговорить, покурить, попеть, посмеяться.
Но, как выяснилось в дальнейшем, эта коммуна не столько производила сельхозпродукции, сколько проедала ее, и года через три ее слили с колхозом в селе Степное. На этом вольная жизнь коммунаров и закончилась».
Об этом времени рассказывает и А. Е. Иванов:
«Началась горячка за 100%-ную коллективизацию деревни. Составлялись и пересоставлялись списки колхозников, кулаков и подкулачников. Зачастую в подкулачники попадали и бедняки, которые были более ярыми противниками и не хотели идти в колхоз. Обобществляли рабочий скот — лошадей, коров, телок, чуть ли не овец и кур. Свозили в общую кучу плуги, бороны, телеги и прочее. <…> Так называемых кулаков, более зажиточных крестьян, <…> сажали на подводы и отправляли в Васюганские болота. <…> Это была не добровольная коллективизация, а насильственная, иначе говоря, ликвидация деревни. <…>
Мне, как крестьянину, проводимая насильственная коллективизация и раскулачивание деревни были не по душе. Я под предлогом учебы передал дела сельсовета своему заместителю Ярв Григорию Андреевичу (в 1937 году он был репрессирован и отбыл 10 лет в лагерях на Колыме), переехал в Омск и поступил разнорабочим на паровозо-вагонный ремонтный завод».
Поэт А. Твардовский описывает руки своего отца, причисленного во время коллективизации к кулакам, высланного с семьей и погибшего в ссылке:
В узлах из жил и сухожилий,
В мослах поскрюченных перстов —
Те, что — со вздохом — как чужие,
Садясь к столу, он клал на стол. <...>
Те руки, что своею волей —
Ни разогнуть, ни сжать в кулак:
Отдельных не было мозолей —
Сплошная.
Подлинно — кулак!
Писатель В. Астафьев в своем последнем (незадолго до смерти) интервью на вопрос журналиста, в чем он видит главную причину того, что деревня в прошлом веке была разрушена в историческое одночасье, отвечал: «Я думаю, что беда исходила от коллективизации. Даже не от Гражданской войны. Хотя она тоже была для России чудовищным бедствием, а именно от коллективизации. Крестьян посрывали со своих мест, перекуролесили все. И одичала русская деревня. Озлобились люди, кусочниками сделались, так и не возвернувшись к духовному началу во всей жизни. Ну а главнейшая причина, конечно, в нас самих и в перевороте в октябре семнадцатого. Народ оказался надсаженным, поруганным, и найдется ли в нем сегодня достаточной силы, чтобы подняться с колен, — я не знаю. Не осталось ни царя в голове, ни Бога в душе».
О том, как раскулачивали и что за люди этим занимались, поведала мне Мария Михайловна Ефимова — педагог почти с шестидесятилетним стажем, дочь зажиточного крестьянина деревни Югозеро Ленинградской области:
«У нас было большое хозяйство: три коровы, две лошади, много овец, кур и различная сельскохозяйственная техника. Наш дом был почти точной копией дома Яковлева в Кижах, где в конце 1990-х годов я работала экскурсоводом. К отцу односельчане относились с большим уважением, многие обращались к нему с вопросами по ведению хозяйства, использованию техники, содержанию скота. За стол садилась вся семья — папа, мама и семеро детей. Папа читал молитву перед едой и после трапезы. Ели молча. Разговаривать не разрешалось.
По воскресеньям в нашем доме часто собирались соседи. Женщины пряли, пели песни (мама славилась хорошим голосом), мужчины вели степенные разговоры. Ни криков, ни шума никогда не было. Некоторые из знакомых отца, которые знали, что надвигается ликвидация больших единоличных хозяйств, советовали ему уехать. Но он сказал: „Я ничего плохого не делал и не делаю. Кто свил гнездо для своих птенцов? Куда я уеду?“
За отцом приехали ночью. В дом вошел человек в кожаной куртке и фуражке с красным цветком. Первым делом он снял со стены охотничье ружье, потом подошел к стенным часам и выдернул из них тяжелый маятник. Отца увезли. Маме сказали, что все наше имущество будет продано с торгов.
Помню, как мама, сестры, я и маленький брат стоим на крыльце. Мимо нас проходят, кланяясь, соседи и плачут. Мама тоже плачет. В наш двор входит человек, которого мы хорошо знали, один из деревенских лодырей. Теперь он представляет новую власть. Но что это за люди — новая власть? Они, конечно, бедные, неимущие. Почему неимущие? Потому что ленились работать. Одному из них, обремененному большой семьей, односельчане решили помочь и, собрав нужную сумму, купили телку, чтобы она стала кормилицей семьи. Так он эту телку загубил! Лень было накосить для нее сено на зиму!
И вот бывшие лодыри — советские начальники — пришли продавать с торгов наше имущество. Наша любимая собака Валик выла и скулила, из ее глаз катились слезы. Вы видели когда-нибудь, как собака плачет? Советский начальник три раза выстрелил в Валика, и он упал бездыханным. Мы застыли от ужаса. Потом он приказал маме: „Снимай кашемирник!“ (на маме было надето красивое платье наподобие казакина, которое называли кашемирником). Мама крикнула: „Не подходите ко мне! Стреляйте в меня, как застрелили Валика!“ Начальник задвигал челюстью от злости, подскочил ко мне и, ухватившись за узелок платка, завязанного у шеи, сдернул его с меня через голову. Мне было 6 лет.
Увозили нас на подводах, а потом из Лодейного Поля везли в телячьих вагонах далеко, далеко. Из всей нашей большой трудолюбивой семьи остались в живых только я и моя старшая сестра».
Хочу заметить, что Мария Михайловна — человек советской выделки. Она чтила память Крупской, которую считала своей спасительницей, так как жила в организованном ею приюте для детей репрессированных. Она была убеждена, что Крупскую опорочили в сталинские годы, и в то же время, как и большинство советских, заявляла, что «при Сталине был порядок». Это типичная позиция людей, взросление которых пришлось на годы рабочей власти. Большевистская власть в первую очередь проявляла «заботу» о детях, стремясь максимально идеологизировать их воспитание. Результаты этого «воспитания» мы и сейчас видим.
Мария Михайловна — педагог-новатор начальных классов, художник. Подобные ей активные творческие люди и облагораживали нежизнеспособный режим. Такие люди работали за троих, а получали наравне с лентяями и неумехами. В этом «равенстве» — вся сущность советской власти (партийная верхушка в таком «равенстве» участия не принимала, получая денежные подачки в конвертах и питаясь в дешевых партийных столовых).
Своих учеников Мария Михайловна призывала строить свою жизнь в соответствии с кредо, которое она выразила в стихотворной форме (переделав на свой лад Уильяма Блейка в переводе С. Маршака. — М. Г.):
Умей в мгновеньи
видеть вечность,
Огромный мир —
в зерне песка,
В единой горсти —
бесконечность,
В каждом человеке —
личность
И небо —
в чашечке цветка.
Господь воздал Своей рабе за ее честную, беспорочную жизнь. Она окончила свои дни в Хутынском монастыре, где часто бывала в последний, девяносто первый год своей жизни и передавала молодым свое искусство составления картин из сухих букетов. По благословению митрополита Новгородского Льва и игуменьи Алексии ее похоронили на монастырском кладбище.
Продолжим речь о том, как, по свидетельству очевидцев, проводилась «добровольная» коллективизация. Несколько лет тому назад мне подарили небольшую брошюру, изданную сыном Антонины Алексеевны Виноградовой, «Передайте потомкам». За это издание его благодарит член Союза писателей Санкт-Петербурга Н. Нутрихина: «От имени всех ценителей творчества Антонины Алексеевны Виноградовой благодарю ее сына Юрия за издание этой нужной книги».
Антонина Алексеевна родилась в 1923 году в деревне Еремеево Галичского района Ярославской (ныне Костромской) области. Окончила восемь классов, затем сельхозтехникум. Работала агрономом в Ленинградской области, а затем в бокситогорской Сельхозтехнике. Мать двоих детей, бабушка. Она описывала свою жизнь в своеобразных стихах:
Мои стихи нехороши,
Написаны без всяких правил,
Я этих правил не учила,
Из головы своей строчила.
Она рассказывает, как в проводилась коллективизация в их деревне:
«Родители — крестьяне-середняки — в 1932-м вступили в колхоз „Пролетарий“. В их хозяйстве были одна лошадь, одна корова, одна овца с ягнятами.
На первом собрании крестьян при организации колхоза из всей деревни в сорок два хозяйства вступили в колхоз только пять, в том числе и наша семья. Остальные упорствовали, в колхоз записываться не хотели. На другое собрание приехал из Галича уполномоченный. На стол положил наган. В этот раз в колхоз записалось еще девятнадцать семей. Остальные записались позднее, когда поняли, что дальше упорствовать бесполезно. Когда появилась в газете статья Сталина „Головокружение от успехов“, многие крестьяне обрадовались и выписались из колхоза. После их снова загнали в колхоз».
Уполномоченный придет,
Собранье сразу соберет.
Наган выкладывал на стол,
Писал с собранья протокол.
В колхоз загонит подневольно,
Но в заявлении пишите:
«В колхоз вступаю добровольно!»
Надо сказать, что бедняки отнимали хлеб у зажиточных крестьян с помощью милиции и ГПУ. Власть материально поощряла предательство: бедняки получали 25 % конфискованного кулацкого хлеба.
Описывает Антонина Алексеевна и повседневную жизнь тех, кого принудили работать в колхозе:
Был в колхозе бригадир,
Ее звали Паня Клин.
Паня грамоты не знала,
Только палочки писала.
Отработал целый день:
Она запишет трудодень.
А трудодень — пустое место,
С него не приготовишь тесто. <…>
Ни товаров, ни пайков
Не давали для колхозников.
Покупали на базаре
Мыла фунт и соль в стакане.
Профессор Омского государственного университета Б. И. Осипов в 1995 году издал книгу «Автобиографические записки сибирского крестьянина В. А. Плотникова».
Автор, как сообщает Осипов, человек малограмотный — никогда не учился, — написал 150 страниц воспоминаний (шесть школьных тетрадей в линейку) в 1981—1982 годах по просьбе сына-краеведа. Осипов пишет:
«Настоящий человек для Плотникова — человек труда. <…> Автор помнит, сколько пшеницы и ржи, проса и овса собрал он 20—30—40 лет назад, <…> это свидетельство тяжести крестьянских работ. <…> В истории жизни Плотникова, его родительской семьи, а потом и своей семьи как в капле воды отразился тот прискорбный факт, что политика правителей в отношении деревни сводилась к одному: как только крестьянин начинал оживать, ему наносили очередной уничтожающий удар. <…> Дав землю и ликвидировав эксплуатацию крестьян богатеями, большевики впились в деревню с не меньшей жестокостью. <…> Выразительно рисует Плотников экономическое оживление деревни во время НЭПа, а затем и новый удар, нанесенный крестьянам сплошной коллективизацией. <…> Немецкий „середняк“, напуганный эксцессами коллективизации, решительно отшатнулся от коммунистов и обеспечил победу Гитлера на выборах. <…> Если колхозники объединялись сами (без коммунистов) и начинали налаживать хозяйство, тут же коммунисты к этому крепкому ядру присоединяли разваливающиеся хозяйства — так называемое укрупнение колхозов. <…>
В 1951 году правительство запретило выделять для личных хозяйств покосы на колхозных полях. Это было <…> изощренное издевательское решение, потрясшее все советское село от малых деревенек до районных городков и поселков: <…> держать скот не запрещалось. Но корми чем хочешь. <…> В это же время начинается и урезание огородов: а вдруг в собственном огороде накосят сена! „Вот так и жили — не тужили, такие условия для нас поставили нечеловеческие“, — заключает автор „Записок“.
Бесхлебица 1963 года была вызвана борьбой Хрущева против чистых паров. Это был удар, нанесенный правительством по тому улучшению обработки почвы, которое было достигнуто в середине 1950-х годов. <…> Перед нами живой и выстраданный рассказ о том, как все наши послеоктябрьские правительства, едва обнаружив малейшее улучшение дел в деревне, немедленно приводили ее в прежнее униженное состояние. Автор не ставит перед собой никаких разоблачительных задач, <…> рассказывая о трудностях, он всегда подчеркивает, что люди их мужественно преодолевали и „с гордостью выстояли, и строили социализм“, — но тем более горькой и страшной получается картина».
Приведем несколько отрывков из писаний В. А. Плотникова с сохранением его стиля, орфографии и синтаксиса:
«Родился я 1906 г. 19 марта нового стиля. Отец и мать были неграмотны. Склонны к религиозным обрядам. Семия унас была 9 человек мать отец и две старухи и кроме меня 4 сестры. Первое впечетлени омоей жизне я запомнил. 1912 г. Поехали мы напосевную. Отец запрегли лошадей сложили семена бороны зашли визбу жажгли свечку начали молитися после этого поехали наполе запреги лошадей вбороны отец взял лукошко начал сеяти а мне поручил разбросать вербочки, которые взяли с божницы. <…>
1917 г. Револютция нашы сбереженя погибают идениги непошли искупить стало нечево пришлось надеват все самотканое необуви нелопать нет. Вшколу меня неотпустиль пришлось мне обучатися самоуком появилось и страшное желание читать вот я и взялся засамо обучение. <…>
1925 год пришла пора женитися мои сверстники жыли сотцами они женилис со свадибами венчались в церкви. Ая жыл один церкву нелюбил решыл невенчатися так и сделал. <…>
…делаем заключение для себя раз сечас старе даболине так видимо люди ненужне сдхайте как хочите сечас мы ненужны в тридцатом году нужны были мы когда строили новую жизни <…> асечас ненужные…»
Сколько горя свалилось на русского крестьянина — коллективизация, раскулачивание, а в довершение всего — голод. Г. Ф. Андреев пишет о том, как их семья пережила голодные годы:
«1933 год. <…> Это был страшный год. Выгорело все — нечего было убирать ни на полях, ни в огородах. <…> Выход один — забить последнюю корову, чтобы зимой не умереть с голоду. А корова была стельная и ранней весной должна была отелиться. <…> Настало неотвратимое — мы начали опухать с голода. Первой была мать, а потом и дети. На вид — словно налились жиром; <...> мать пошла просить подаяния ради детей. Люди делились с ней. Они помнили, что она лучше всех выпекала хлеб и была лучшим поваром на полевом стане. <…> Любая картофелина, корка какого-нибудь травяного хлеба или горсть отрубей была дороже тогда любого золота. <…> Но голод не отступал.
Отец стал настаивать заколоть корову. Мать была против. Наше единственное спасение и надежда — на молоко. Мать боролась с озверевшим от голода отцом. И победила. Но наша Зорька отелилась в поле. Мы с матерью пошли ее искать: „Ну, сынок, если есть Бог на свете, то мы найдем нашу Зорьку, а если не найдем живой-то, мне обратного пути нет. Пусть я здесь и умру“. (Отец в злобе сказал: „Не приведете корову — домой не приходите!“)
Слава Богу, нашли и корову и теленка. <…> Потом уже к матери стали приходить голодные люди. И, помня, как ее поддерживали люди, она никогда не отказывала несчастным…»
КРАТКАЯ СПРАВКА
В 1920-е годы удельный вес сельских жителей в России превышал 80 % всего населения.
С 1923 по 1928 год советская власть проводит курс «на кулака» — новая экономическая политика (НЭП).
17 апреля 1925 года Н. И. Бухарин на губернской конференции говорил: «Мелкая буржуазия сейчас может быть вдвинута в такие рамки, что вместе с нами будет участвовать в социалистическом строительстве. Наша политика по отношению к деревне должна развиваться в таком направлении, чтобы раздвигались и отчасти уничтожались ограничения, тормозящие рост зажиточного и кулацкого хозяйства. Крестьянам, всем крестьянам надо сказать: обогащайтесь, развивайте свое хозяйство и не беспокойтесь, что вас прижмут».
Молотов на апрельском пленуме ЦК 1925 года заявлял, что «имущественность еще не говорит о кулачности». Троцкий называл имущественного собственника фермером нового типа.
21 мая 1929 года выходит постановление «О признаках кулацких хозяйств…», где перечислялись применение наемного труда, наличие механического двигателя, сдача в наем помещений, техники, занятие торговлей и пр., а 30 января 1930 года — постановление «О мерах по ликвидации кулачества как класса». Не успели издать приказ, как уже 15 февраля 1930 года в ОГПУ был готов отчет: «При ликвидации кулаков как класса изъято в массовых операциях и при индивидуальных чистках 64 589 чел., из них в ходе подготовительных операций 52 166 чел., а в ходе массовых операций 12 423 чел».
Приказом от 2 февраля 1930 года объяснялось, кого надо «ликвидировать»:
— контрреволюционный кулацкий актив, наиболее злостных махровых одиночек,
— активных белогвардейцев,
— активных членов церковных советов,
— наиболее богатых.
Семьи заключенных и приговоренных к расстрелу следовало высылать в отдаленные северные районы. Массовому выселению подлежали богатые и члены их семей. Имущество высланных конфисковывали.
Массовым переселением занималась специальная оперативная группа под руководством начальника секретно-оперативного управления Е. Г. Евдокимова.
За 1930—1931 годы было отправлено на спецпоселения 381 026 семей общей численностью 1 803 392 человека, за 1932—1940 годы еще 489 222 раскулаченных.
Согласно секретной справке, подготовленной в 1934 году оперативно-учетным отделом ОГПУ, около 90 тысяч кулаков погибло в пути следования и еще 300 тысяч умерли от недоедания и болезней в местах ссылки.
И только 13 августа 1954 года появился приказ «О снятии ограничений по спецпоселению с бывших кулаков».
ПРИЗНАКИ РОССИЙСКОЙ БЕДЫ
Желание обозреть свой путь появляется у человека обычно в конце жизни. И выводы он делает главным образом на основании своего личного опыта, а из жизненного опыта своих современников он отбирает лишь те факты, которые подтверждают его личный опыт. Поэтому так субъективны и разномысленны воспоминания людей об одних и тех же событиях, об одном и том же времени.
По какому же критерию оценивать свои поступки, действия властей и народа? Для христианина критерием оценки могут быть только заповеди Творца, данные человеку для жизни. Нарушение человеком заповедей — это путь к смерти. Нравственные законы, извлеченные из заповедей, по сути дела, одни и те же во всех человеческих сообществах.
О признаках пути человека к смерти предупреждали и будут предупреждать те, кто в силу своих дарований видит дальше и глубже, кто усматривает ложь еще в зародыше, кто говорит о приближающейся беде на основании признаков, еще не замечаемых большинством. Таких людей в России было немало, и не только в церковной среде, но и в среде тех, у кого в сердце действовал нравственный закон, совесть. В советское время их голос звучал лишь в сталинских застенках.
Вот показания арестованного в начале 1933 года литератора Дмитрия Михайловича Пинеса (краткие сведения о нем — в картотеке музея А. Блока в Петербурге):
«Принадлежу к числу лиц народнического мировоззрения, концентрирующихся вокруг идеолога народничества Р. В. Иванова-Разумника и составляющих вместе с ним идейный центр народничества в Ленинграде. Общий строй моего политического мировоззрения — народнический.
Личное мое отношение к правительственной политике террора и монополии мысли — резко отрицательное. Сложнейшие политико-экономические реформы, проводимые путем массового насилия и массового физического истребления, представляются мне губительными, подрывающими доверие к идее социализма, вырабатывающими психологию рабства, лицемерия и злобы, развращая угнетаемых и угнетателей, и создающими фикцию классовой и гражданской войны.
На огромном пространстве СССР, на местах, это происходит в особо безответственных и уродливых формах, но ответственность за это ложится на декретирующий центр. Сказанное относится в первую очередь к политике коллективизации сельского хозяйства, которая, разрушив крестьянское хозяйство, вызвала голод и обнищание во всей стране. Если даже ценою истребления миллионов крестьян удалось бы создать видимость успеха в области коллективизации — этот „успех“ представляется мне ничтожным по сравнению с его ценой — разрушениями моральными и хозяйственными. <...>
Последний декрет о „паспортизации“ больше иллюстрирует пути превращения СССР в полицейское государство. <…> По вопросу о „монополии мысли“ мне представляется разрушающей культуру и соотв<етственно> растлевающей попытка догматизировать и декретировать единство мышления и понимания не только для членов ком. партии, но и для всех жителей СССР, с карами в случае отступления от канонов. В сложнейших вопросах педагогики, литературы, культуры, где часто самая постановка проблем гораздо существеннее их разрешения, это приводит к дикой практике, в результате которой появляется какое-нибудь постановление ЦК, фактически уже бессильное остановить распад и лицемерие терроризируемых и терроризирующих работников в данной области.
Полагаю, что мнение мое обо всем не есть мнение „народника“, а есть „голос из народа“, голос одного из очень многих миллионов.
14 февраля 1933 г. Подпись».
Дополнение заключенного Д. М. Пинеса к показанию от 14. 2. 1933 года (его рукой):
«С первых мартовских дней 1917 года я был сторонником идеи Советов (в ее общем виде, не вникая в детали); по существу она охватывает все круги трудового населения и в этом смысле подлинно демократична.
Я не следил за изменениями в конституции и не знаю, каковы они. Но на протяжении первых же лет существования советской республики пришел к заключению, что в эту форму (вероятно, как и во всякую другую) может быть вложено разное содержание и что советская власть перестала быть властью трудящихся, превратившись во власть над ними, в диктатуру партии, т. е. фактически в диктатуру той или иной группы партийных руководителей, располагающих средствами государственной власти для проделывания сложнейших экспериментов. Но… в процессе своей деятельности власть сама перерождается и то, что было средством, становится целью. Сопротивление экспериментам власти объявляется сопротивлением идеям социализма и интересам трудящихся.
Отсутствие свободной критики, отсутствие предварительного широкого и свободного обсуждения реформ (или законопроектов), отсутствие сопротивления, могущего изменить государственную политику, объявление всякого инакомыслия и расхождения в оценке — контрреволюцией, а сторонников изменения политики — предателями и агентами классового врага, — все это суживает количественно и качественно руководящую группу и раздвигает поле ее деятельности, делая эксперименты, экономические и политические, более широкими, а тем самым более безответственными.
Когда конкретная возможность воплощения этой политики настолько слаба, что не получается даже видимости успеха, — обвиняемыми оказываются „вредители“ во всех отраслях экономической и промышленной деятельности. Боязнь оказаться „вредителями“ парализует инициативу и творческие способности так назыв<аемых> „специалистов“, ставя их перед дилеммой: откажешься — саботаж, выполнишь — вредительство, — так или иначе „экономическая контрреволюция“ налицо. Отсюда попытка лавирования, комканья проблем, потаканье, боязнь свободной критики (с постановлениями ЦК не спорят!), возможность для одних „наскакивать“, для других — угодничать с затаенной мыслью: „полгода пусть будет так, — напортят, навредят, а там сломят себе шею и вернутся к прежнему“. Но возврат „к прежнему“ никогда не есть только возврат, а всегда распад, разложение. И кроме материальных „издержек производства“ ему сопутствует все та же психология торжествующего лицемерия одних, озлобления других и выхолощенного безразличия третьих.
Вместо пафоса — уныние; вместо атмосферы товарищеского доверия и солидарности — оглядка на сторону, боязнь встреч, лишнего слова, инициативы; вместо признания авторитета власти — страх перед ней и бюрократическая отписка.
Дм. Пинес 23. 2 . 1933 г.»
Вот когда были созданы все условия для изменения нравственных устоев русского человека. Академик И. П. Павлов в письме к советскому правительству в декабре 1934 года предупреждал, что звериные инстинкты в человеке велики и что ему легче падать, чем подниматься, и играть с таким огнем очень опасно (я потом приведу текст письма Павлова). Но голоса совестливых людей и пророков не слушали даже набожные древние евреи, не говоря уж о новоиспеченных советских. И в течение последующих десятилетий ложь, лицемерие, преследование инакомыслия, ненависть к «капиталистическому окружению», ненависть к богатым, ненависть к «церковникам», безмерное восхваление своего посконного и презрительное отвержение «не нашего» распространялись и укреплялись. Советские люди чувствовали себя не пришельцами на этой земле, а повелителями, задача которых возжечь огонь мировой революции и устроить весь мир на свой коммунистический лад.
Еще одно свидетельство русского, знающего народную жизнь не по книжкам, — Питирима Александровича Сорокина — из его работы «Социология революции»:
«…горек и трагичен опыт людей, убеждающихся, что то, что они считали предрассудками и от которых они совершенно освободились, является комплексом условий, необходимых для комфортабельной жизни общества, для его существования и развития. <…> Каждый устойчивый социальный порядок, как бы ни несовершенен он казался с точки зрения незрелого радикализма, есть тем не менее продукт неимоверно сжатого реального национального опыта, результатом несчетных напряжений, усилий, попыток многих поколений в поисках наилучших форм, совместимых с существующими конкретными условиями. Лишь невежда или человек, утопающий в фантазиях своего собственного мозга, может воображать, что порядок, создававшийся и существовавший столетия, может представлять только необъятную бессмыслицу, недоразумение, сплошную ошибку. <…> Общество, которое попадает в руки революции, оплачивает наказание за свои прегрешения гибелью соответствующей части своих членов; оно уплачивает выкуп, требуемый всемогущим Господом. <…> Уплатив дань, общество должно либо восстановить большинство былых устоев, учреждений, обычаев или обречено на гибель и разрушение».
И это написано П. Сорокиным в 1925 году! А вот высказывание историка П. Н. Милюкова в те же годы: «Советы будут демократизироваться, НЭП лишь начало возвращения к частно-хозяйственному укладу, который, однако, еще полностью не проникал в русскую жизнь и до революции: слишком сильны у нас были пережитки крепостного права. Мысль о возможности создания исключительно общественного хозяйства утопична, не только для еще мало культурной страны. Это должны понять не одни коммунисты, но и социалисты».
Согласно мнению большинства современных экономистов-аналитиков, самые богатые в наше время те страны, где права частной собственности крепко защищены. В этих же странах высоки и социальные гарантии для населения.
О ДОНОСИТЕЛЬСТВЕ
Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна.
Десять заповедей
|
А. Е. Иванов включил в свою книгу воспоминания некоторых родственников. Его племянник Георгий, рассказывая о своей жизни, раскрыл, вольно или невольно, одну тайну — о круговом доносительстве: «Ведь как получалось? По наговору арестовывали человека. Близкие и родственники арестованного через знакомых арестовывающих узнавали имена оговорщиков и в свою очередь оговаривали первых, и этот неразмотанный клубок, получив энергию, покатился по всей стране, совершая невероятное зло».
Могло ли это круговое доносительство не оказать влияния на душу как доносчиков, так и мстителей за донос? Нет, не могло не оказать влияния: «Человек злоязычный не утвердится на земле; зло увлечет притеснителя в погибель» (Пс. 139:12).
Отец Георгия Альберт Антонович Тильба, эстонец, 18-летним юношей воевал в Первую мировую войну. Он получил 16 ранений: «пять шрапнельных в спину, пулевой прострел шеи, штыковой разрез левой руки в рукопашном бою, остальные ранения в обе ноги, ступни были оторваны, ходил на пятках». После войны сапожничал, чтобы прокормить семью — жену Альбертину Еремеевну и четырех детей. В 1937 году он был безвинно оговорен и вскоре по приговору тройки расстрелян. Оставшаяся семья была причислена к «врагам народа». Начались тягота и нищета. Учиться не давали. Но они, дети своего времени, были уверены, что Сталин все уладит. Сталин — это была советская икона. Его имя было для советских людей святым. Георгий воевал на Ленинградском фронте. Служил с 1944 до 1951 года. Его часто вызывали в особый отдел. Ярлык члена семьи «врага народа» был на нем до смерти Сталина. И тем не менее… в 1953 году Георгий вступил в партию.
В сталинском королевстве доносительство процветало. Владимир Владимирович Касаткин, сын бывшего царского офицера, художник, авиаинженер, проведший в советском заключении свои юные годы, автор книги «Цыпленочек кровавого Иосифа» (Смоленск, 2006) вспоминает:
«…мы снимали дачу в Пискаревке у немцев по фамилии Бауэр. У них был огород и сад. Какой-то пьяница просился починить им забор, ему не хватало на водку. Отгоняли, но потом сжалились. Починив забор и выпив водку, он донес, что Бауэры используют наемный труд. Всех пересажали, обозвав кулаками».
В сентябре 1930 года в квартире Касаткиных был произведен обыск на основании доноса школьного товарища Коли-Бубу о том, что отец Володи Касаткина был царским офицером. За донос давали премию, то есть порок поощряли, и он, как раковая опухоль, с неимоверной скоростью распространялся. Далее Касаткин продолжает свой рассказ о знакомых ему «деятелях революции»: «Отец мальчика Жеки был профессиональный революционер-подпольщик. Три раза был в царской ссылке. После революции вознесся в правители. Он был слесарь-жестянщик, т. е. как раз подходил. Но он сильно любил водку. Поэтому ему удалось разрушить до основанья свою область управления. И его сняли с поста. Продолжал пить, и его выгнали с завода. Жека жил в страшной бедности. Он хотел вернуться в деревню под Рыбинском, откуда родом была его мать, но это было неосуществимо. И его идеалом стал „международный вор“».
Владимир Касаткин, арестованный советскими органами по нелепому обвинению и взятый из действующей армии в 1942 году, пришел к выводу, что на советской почве «подлецы растут как грибы». Он приводит свой диалог со следователем, который «шил» на него дело:
«Наконец, следователь вызвал меня на комедию подписи. Я спросил, могу ли я прочитать.
— Да нечего время тратить на чтение! Ты что, не доверяешь советской власти? Я здесь записал то же, что ты говорил. Отредактировал, конечно…
— Можно прочитать?
Тут следователь побагровел, вскочил из-за стола, набросился на меня и ударил на этот раз не только в подбородок, но и под ребра, и в поддыхало, так, что у меня перехватило дыхание.
— Увести!
…Я был уверен, что будут еще люди (в военном трибунале). Ведь все время на моем небольшом жизненном пути (18 лет) были разумные взрослые, всегда порядочные люди. Я не предполагал, что на современной почве подлецы растут как грибы».
Негласная установка руководства требовала, чтобы каждый коммунист был и информатором настроений окружающих его людей, то есть доносителем. Как даже самые чистые и хорошие люди становились доносителями, мы узнаём из рассказа А. Солженицына «Случай на станции Кочетовка». «Массовый террор, — подводит итог Касаткин, — уродовал людей». О том, как сталинский режим уродовал людей, простонал и А. Твардовский:
Забудь, откуда вышел родом,
И осознай, не прекословь:
В ущерб любви к отцу народов —
Любая прочая любовь.
Ясна задача, дело свято, —
С тем — к высшей цели — прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.
ПРИЧИНЫ И МЕТОДЫ АРЕСТА
В. Касаткин вспоминает, что после убийства Кирова и сразу же начавшихся арестов мать сказала ему: «Запомни, что я тебе сейчас скажу. На всякий случай знай: вдруг случится, что папу и меня арестуют. Сейчас такое время — многих арестовывают ни за что, без всякой вины. И жестокими способами заставляют невиновных людей оклеветать себя. Нет, может быть, ничего и не будет. Но вдруг. Поэтому запомни. Если нас заберут в тюрьму, то вскоре вызовут и тебя. При этом будут тебе врать примерно так: „Твои папа и мама давно сознались, что вели разговоры против советской власти. А ты отрицаешь. Ведь получается, что ты противоречишь папе и маме“. Знай, что эта злая хитрость. Ты по глупости можешь поверить им и, думая, что спасаешь нас, согласишься подтвердить вранье. Но этим погубишь нас и себя. Запомни! Я нарочно заранее предупреждаю: говори то же, что и мы будем говорить, что никогда разговоров против власти не было».
К концу 1930-х годов люди, по разным причинам критически настроенные к советской власти, уже могли сделать соответствующие выводы о методах, которые к тому времени применялись в НКВД. Методы допросов постоянно «совершенствовались» с той целью, чтобы арестованного по любой причине человека заставлять признаваться в преступлениях против советской власти, так как следователям нужно было выполнять (и перевыполнять) план по разоблачению врагов.
Касаткин передает свой разговор в лагере с врачом Иваном Карловичем Бобковским, который в свое время работал в обкоме и читал письма из ЦК: «В них, например, было требование „разоблачать врагов народа, как бы хорошо он ни был замаскирован“. Полная невиновность должна была рассматриваться как очень хорошая маскировка. Невиновных нет. Каждый — под подозрением. Чувствовалось больное воображение в этих опасениях. Тем не менее не исполнять было нельзя. Начальство быстро подчинялось этим указаниям о неукоснительном разоблачении».
Любой следователь понимал, что его работа будет оцениваться по количеству выявленных им врагов. Он видел, что по службе быстро продвигались те, кому удавалось выявить не одного врага, а целую группировку или, еще лучше, целую организацию с заграничными связями. Эти следователи поощрялись.
Пытки к арестованным применялись с 1937 года, как признавался Молотов. Однако указ о применении пыток появился 1939 году, когда чудовищные репрессии на время поутихли, когда кое-кого стали выпускать из тюрем, а кое-кого из следователей, применявших пытки, судить. Но некоторые дотошные историки, пытаясь проследить судьбу наказанных следователей, выяснили, что в лагере они занимали руководящие посты, срок им сокращали и они выходили на свободу, ничуть не потеряв своей «квалификации», и продолжали работать следователями.
Репрессивная машина работала четко, все более совершенствуясь. В указе 1939 года о применении пыток говорилось о том, что они должны применяться только к врагам советской власти, а не к честным людям. Но как на предварительном следствии отличить врага от честного человека, об этом не упоминалось. А если учесть, что следователи не были заинтересованы видеть в арестованном честного человека, то и указ был воспринят как руководство для применения пыток ко всем арестованным. Кроме того, работники НКВД действовали не по указам, а по негласным распоряжениям сверху. Это им придавало больше веса в собственных глазах как бойцов невидимого фронта. О том, каковы были эти негласные распоряжения сверху, можно судить по результатам многолетней деятельности НКВД по уничтожению лучшей части российского народа.
В. Г. Ведерников вспоминает, при каких обстоятельствах он оказался под следствием:
«Причиной ареста, или „зацепкой“, послужило, что 12 декабря 1937 года, когда впервые проходили выборы в Верховный Совет СССР, я не смог в них участвовать. 11 декабря вечером мы получили распоряжение выехать поутру на подстанцию за 30 км от Нижнего Тагила для подключения строящегося рудника „Левиха“, чтобы жители поселка могли праздник встретить с электрическим светом. Мы уже все сделали, когда нам сообщили, что на Гороблагодатской подстанции вышел из строя масляный выключатель одного из работающих агрегатов. Мы с бригадой выехали на место аварии, где проработали до утра. А утром нас забрали на ст. Гороблагодатская. А нас было двое — начальник масляного хозяйства А. И. Кобзев и я, бригадир. Следователь доставил нас на поезде в Нижний Тагил, где начальника отвели в подвал НКВД, а меня оставили при железнодорожной станции до утра. Никакой вины за собой не чувствовали. С Кобзева взяли подписку о невыезде, а меня выпустили без всякой подписки, сказав, чтобы я зашел в транспортную прокуратуру. В прокуратуре меня допросили и отпустили домой, велев прийти в 6 ч. вечера. Вечером же мне сказали, чтобы я сходил в НКВД и выписал пропуск на себя к следователю Томилину. И вот дорога от транспортной прокуратуры до НКВД была последней свободной моей прогулкой перед десятилетним заключением.
Меня вызвали, предъявили санкцию на арест и повели в „брехаловку“, в небольшое помещение, куда приводят из тюрьмы на допрос. Меня обыскали, сняв ремень и отобрав все документы, что были при мне. В „брехаловке“ было четыре человека из тюрьмы. Начались расспросы: кто, откуда, за что взяли, что нового на воле. Я, ошарашенный происшедшим, молчал. Из разговоров узнаю, что одного посадили за вредительство, другого обвиняют в шпионаже, третьего — в контрреволюционной агитации. Ну, думаю, попал к контрикам. А они говорят: „Погоди, и из тебя сделают такого же вредителя или шпиона“. <…>
…следствие вели следующим образом. Каждый из 12 бараков имел по 6 комнат. Нар или коек не было, спали на полу вповалку и в каждой комнате было человек по 50. Так вот и на следствие выводили комнатой. Следователь НКВД утверждал, что знает о невиновности арестованных. Но в условиях капиталистического окружения органам, мол, необходимо набрать как можно больше фактов шпионажа против СССР, чтобы предъявить счет мировой буржуазии. Поэтому от арестованных требуется лишь подписать протокол допроса. Подпишите — будет передача, а потом и отпустят…»
Не могу не прокомментировать! Очевидно, что следователь «поделился» с арестованными той информацией, которая на невидимых нитях спускалась сверху. Эта байка была рассчитана и на простаков, которых в НКВД было немало. А когда некоторые из простаков начинали понимать, в какую историю их втянули, то выбор у них был только между жизнью (по лжи) и смертью. Большинство же простаков безоговорочно верило всем нелепицам, исходящим от «руководящей и направляющей». Им было невдомек, что их руками производился набор бесплатной рабочей силы.
«Большая часть подписывала, не читая, заранее сфабрикованные протоколы. В протоколах же значилось и подготовка покушения на Орджоникидзе, и поджог Уралвагонзавода, и вредительство в вагоностроении и пр. Та часть подследственных, которая протокол все же не подписывала, шла в карцер или подвергалась обработке методами физического воздействия. <…>
Сидел я три месяца в Нижнем Тагиле не в тюрьме, а в бараке, переделанном во внутреннюю тюрьму. С 1932 по 1935 год в Нижнем Тагиле строился Ново-Тагильский металлургический завод, но средств не хватило, и его законсервировали, а для рабочих были построены на пустыре 12 бараков, вмещавших в каждый человек по двести. <…> Во времена Ежова не только тюрьму, но и все 12 бараков заполнили полностью. Особенно старались под новый 1938 год. Всю ночь возили машинами. В ту ночь больше всего пострадал Уралвагонзавод. Там в большинстве работали бывшие раскулаченные. В огромном спецпоселке у каждого из них был огород, свиньи. Жили они снова хорошо: ведь раскулачивали тех, кто умел работать, а все бездельники и лодыри шли в колхозы.
Забирали так: заходят двое со списком. Спрашивают фамилию, имя отчество. Если данные сходятся, берут. Бывало и так: приходят арестовывать человека, а он на работе. Тогда в список вносится и арестовывается кто-либо из присутствующих домочадцев, положим, брат, а отсутствующего вычеркивают. <…>
В ту же ночь 1января 1938 г. к нам в камеру привели трех человек из руководства 68-го завода г. Невьянска: директора, главного механика и секретаря парторганизации, а главного инженера, экономиста, главного бухгалтера и начальника техотдела поместили в другую камеру. Словом, в одну ночь обезглавили целый оборонный завод. <…>
Человек шесть в нашей камере сидело из латышских стрелков. Все, конечно, коммунисты. <…> Были латыши, эстонцы, китаец, иранец, украинцы, итальянец, два хорвата, три немца (Коминтерн перебросил их в советский союз, а тут их посадили). <…> В определенный день собрали человек сто и объявили: всем по десять лет. Следующая партия получила пять лет, за ними группа, в которой всем дали по восемь лет, а за ней — снова десять лет. Как на конвейере. Среди арестованных были и дети — детдомовцы 10—12 лет. Посадили их за детскую шалость».
Нина Сергеевна Кизельватер-Ленгиель из семьи обрусевших немцев (вторая фамилия по мужу — венгру) вспоминает: «1937 и 1938 годы были тяжелы для всех, для всей страны. Аресты стали массовым явлением. Людей хватали и сажали, и никто не знал, за что. В 1938 году были арестованы мой муж и муж моей сестры. Муж сестры занимал очень высокое положение в Моссовете, он был главным художником по оформлению праздничной Москвы и был на хорошем счету. Его арест произошел явно по наговору. В тюремной бане они однажды случайно встретились. И едва узнали друг друга. Тела их были все избиты и в синяках. Мой муж спросил обо мне — его арестовали раньше. Муж сестры ответил, что со мной все в порядке. <…> А следователь, оказывается, говорил моему мужу: „Жена нам уже давно обо всем рассказала, все рассказала о вашей террористической деятельности“».
В 1947 году муж Нины Сергеевны вернулся (в Москве ему жить не разрешили), а в 1949-м его опять арестовали и сослали в Красноярский край. И только после смерти Сталина он вышел из заключения.
Рассказывает она и о судьбе близкого ей человека — Ольги Сергеевны, жены военно-морского атташе в Англии. Ее мужа вызвал Сталин. При встрече присутствовал Ворошилов. Сталин спросил у Ворошилова, доволен ли он работой дипломата. Ворошилов ответил: «Хорошо работает, только пить не любит». Сталин объявил дипломату, что его пошлют на новую работу в Америку. В ту же ночь его арестовали. А потом и его жену.
«Это показывает, — пишет Нина Сергеевна, — как тогда обращались с людьми. Ведь Сталин, когда вызывал его к себе, конечно, знал, что его ожидает арест. <…> Некоторые считают, что было такое время и, слава Богу, прошло и нечего об этом вспоминать. Но это совершенно неверно. Об этом нужно писать, нужно говорить, <…> чтобы такое больше никогда не повторилось», — заключает Нина Сергеевна.
Андреев Геннадий Федорович получил 20 лет лагерей (после войны максимальный срок тюремного заключения был увеличен до 25 лет) и три года поражения в правах при следующих обстоятельствах: Раненого Андреева доставили санитарным поездом в г. Дербент. После комиссии в Махачкале его зачислили в нестроевые. Он охранял бакинские промыслы. В Баку и встретил победу. Геннадий описывает свое тяжелое материальное положение и, не скрывая, рассказывает о своем грехе, вследствие чего и попал в заключение: «Булка на рынке стоила 80—100 рублей. У меня оклад 500 рублей. Жить не на что. Пошел в кассу взаимопомощи своего района. Но ожиревшая особа, командовавшая кассой, и бровью не повела, выслушав мой рассказ: „Не членам кассы услуги не оказываем!“ А я вспомнил клятву фронтовых командиров, что тем, кто останется жив после войны, дворцы будем строить. <…> И тут предложение: помоги американского тряпья немного вывезти, не обидим. Я обрадовался, что есть возможность выйти из тяжелого положения. <…> В порт иногда завозили вещевые подарки от американцев, бывшие в употреблении. Сгружали вещи под открытым небом. Бывало и под дождем все это лежало, пока подарки не развозили по предприятиям. Моя задача была встретить машину с тряпьем и пропустить. <…> Как пропустил машину, на душе стало тяжело, словно в помоях искупался…»
Будучи уже в тюрьме, Геннадий думал о своем аресте так: «Причислили меня к этой банде только ради того, чтобы намотать посолиднее срок и многие годы надежно использовать в качестве дармового раба. <…> Думал, неужели ту ожиревшую особу из кассы взаимопомощи не покарал Господь за меня? Такие запросто перешагнут через умирающего от голода человека и бровью не поведут!»
Рассказывает А. Е. Иванов:
«Вспоминается 1938 год. Мой старший брат Людвиг работал на станции Иланская смотрителем зданий на железной дороге. Его неоднократно, ночью, вызывали в ОГПУ и усиленно допрашивали, почему его имя Людвиг. Благодаря тому, что он хорошо относился к рабочим, они выступили в его защиту, и он остался не репрессированным, но был понижен в должности. <…>
В 1937 году в одной из газет в списке „врагов народа“, приговоренных к расстрелу, я увидел знакомую фамилию: Вент Гуго Густович. Я вспомнил. В 1925 году к нам в деревню приехал учительствовать молодой человек, эстонец, Вент Гуго Густович. Кроме работы в школе он активно включился в общественную работу, организовал драмкружок, хоровой кружок и фото. Он был активным организатором народных гуляний, которые в ту пору проводились ежегодно и поочередно в разных деревнях. Позже Вент стал директором железнодорожной средней школы на станции Колония. После окончания Ленинградского института путей сообщения он стал инженером-мостостроителем.
В настоящее время, оглядываясь назад через призму времени и гласность, отчетливо вижу, что Вент не враг народа и не предатель, а честный гражданин, жертва сталинских репрессий и террора».
Вспоминает поэт Ида Наппельбаум:
«В тот трагический день 9 января 1951 года в Союзе (Ленинградское отделение Союза писателей. — М. Г.) шло важное заседание драматургической секции. Приехал специально из Москвы Борис Лавренев. Мы обнялись. Он был старым другом нашей семьи. Я сидела за отдельным столиком и вела протокол заседания секции. Заседание <…> закончилось поздно. <…> Едва я успела дома умыться, <…> как в дверь позвонили и вошли дворничиха и трое неизвестных мужчин в штатском. Дворничиха с ужасом смотрела мне в глаза и мотнула головой, указывая, что это пришли ко мне. Так это началось. <...>
И вот я в тюрьме. Начались допросы. Очень хотелось узнать, за что, почему меня арестовали… Мой следователь просто сам сказал: „Мы вас с мужем не добрали в 37-м году“. И начались разговоры о 30-х годах. С кем встречались, с кем бывали, где бывали, с кем дружили, с кем чай пили. <…> Иногда мне было жаль следователя. Он был <…> с Урала, недавно в Ленинграде. <…> И совсем плохо был осведомлен в вопросах литературы: „Кто это символисты, футуристы?“ А такое ему досталось литературное дело!. <…> Два ленинградских писателя — „друзья семьи“ — положили на стол свидетельства, что они видели у меня дома на стене „крамольный“ портрет поэта Николая Гумилева (любимый учитель И. Наппельбаум. — М. Г.). <…> Достаточно было наличия в квартире портрета расстрелянного поэта, чтобы признать меня преступницей. <…>
Чудо в том, что сейчас у моего изголовья висит копия того погибшего портрета. По чудом сохранившемуся плохому фотооттиску и моим воспоминаниям ленинградская художница Ф. Л. Вязьминская воссоздала его. Значит, не только „рукописи не горят“, но и живопись возрождается даже из пепла.
Поэт не может быть убит
Напрасны чьи-то приказанья.
Самой природою он влит
В космическое мирозданье.
И смертью смерть свою поправ,
Свой путь к народному признанью
Ковром стихов своих устлав,
Второе начал он существованье.
1 окт. 1986 г.»
Обращает на себя внимание в этих воспоминаниях растолкованная следователем причина ареста: «Мы вас с мужем не добрали в 37-м». Судя по вопросам к арестованной, у следователя никаких собственных мыслей о состоянии дел (на идеологическом фронте) в писательской организации Ленинграда и быть не могло. Он, очевидно, дословно повторял то, что вбивали в головы новоиспеченным работникам советской судебной репрессивной машины. Кто мог спускать сверху эту мысль, которая, во-первых, содержала в себе одобрение репрессий 37-го года и, во-вторых, заключала в себе требование продолжения одобряемых репрессий? Ни Ягоды, ни Ежова, которые якобы действовали по своей жестокой воле, уже не было в живых, но живее живых был тот, кто начинал планомерное уничтожение российского народа и жаждал его продолжать.
И. Наппельбаум ничего не пишет об условиях содержания заключенных в тюрьме предварительного следствия. Об этих условиях рассказывает Холодова Александра Тимофеевна, арестованная в 1953 году и осужденная военным трибуналом в 1954 году на 10 лет лагерей. Она провела в одиночной камере Большого дома шесть месяцев:
«Издевательский режим в течение дня не дозволял даже притронуться к койке, к вечеру давал себя чувствовать. За день ноги от цементного пола пропитаются, даже в валенках, могильным холодом, а железный стул и такой же стол заледенят все кости».
Причина ареста 18-летнего Владимира Касаткина вообще не поддается описанию. Он пишет: «…даже заключенные, сами осужденные несправедливо, абсурдно, все же не верили мне, настолько нелеп был мой случай».
Владимир пишет, что и следователи и конвойные «по-отечески советовали признать вину — это лучше всего, чтобы не искалечили. Вина все равно будет доказана, а здоровье не вернешь».
Он говорит и о соседях по камере. Моряка арестовали за то, что он друзьям рассказывал о своем плавании за границу. Не так рассказывал. Уж очень похоже, что ему там нравится. Значит, здесь не нравится? Контрреволюционная агитация, ст. 58.10 (срок 10 лет и 5 лет поражения в правах).
Географ увлекался географией капиталистических стран. К тому же когда-то давно жил за границей. Вывод простой — потенциальный враг народа, ст. 58.10.
Профессор в своих лекциях рассказывал об открытиях иностранных ученых, в то время как все открыли мы. Намеренно все спутал. Ст. 58.10.
Арестовывали за мнение «суп жидкий» (ст. 58.10), за использование немецкой листовки на табачные закрутки — ст. 58.10.
А теперь вернемся к причине ареста 18-летнего бойца Владимира Касаткина. Дело на него было заведено по такому случаю: сержант все отделение побрил тупой бритвой и почти у всех солдат на лице были порезы. Солдаты подшучивали над сержантом: «Таких надо убивать». Из-за этой фразы и закрутилось дело. Владимира осудили по ст. 58.8, часть 2-я (контрреволюционный террор). Через пять лет тюрьмы (после его писем в высшие судебные инстанции) ст. 58.8 заменили на ст. 193.4. Эта статья была еще нелепее первой, хотя и с меньшим сроком. Но к нелепостям в советской России относились со всей серьезностью. Никто, например, не удивлялся тому, что заключенный на 8 лет по ст. 58 — контрреволюционная агитация — был глухонемым (свидетельство В. Г. Ведерникова). Не вызывал удивления и нижеследующий диалог прокурора с отбывшим свой срок арестантом:
«Комната прокурора была очень светленькая, пронизана солнечным светом свободы. Воздух был довольно свеж, слегка пахло ландышем, нашатырным спиртом и военным трибуналом.
Прокурор вежливо пригласил сесть. <…>
— Ну, как теперь, отбыв срок? Все поняли? — спросил он.
— Вы знаете, — удивленно отвечал я, — честное слово, ничего не понял. <…>
— Сколько же тебе сидеть надо, чтобы ты понял?»
Новая статья 193.4 (вместо 58.8, по которой В. Касаткин отсидел 5 лет) означает «Принуждение лица, находящегося при исполнении обязанностей по военной службе, к нарушению этих обязанностей».
«— Ну, так и зачем же ты принуждал? — спросил прокурор.
— Остается неизвестным, к чему я принуждал: к тому, чтобы он побрил или к тому, что он порезал случайно. <…> Но случайный порез делают тысячи парикмахеров! Почему их не сажают?
— Порез не является преступлением, — объяснил прокурор.
— Тогда остается только само бритье? — спросил я.
Он задумался.
— Это смотря что брить будешь, — резюмировал он.
— Но брил-то он, а не я.
— Он, конечно, — одобрил прокурор.
— А сидел я.
— Сидел ты.
Прокурор схватился за голову:
— Как попадется интеллигенция, так обязательно мозгокрут! — возмутился он. Уже голова ходуном ходит. Хватит, я подумаю, можно ли тебя отпускать. Приходи завтра к трем.
Назавтра:
— Ну, забирай бумажку. Не прощаюсь, думаю, скоро увидимся снова. У меня верный глаз. <…> Ведь дело на тебя хранится вечно, раз уж ты побывал за проволокой».
Вот и объяснение того, почему однажды арестованного по любой причине или по ошибке, привлекали к суду и второй и третий раз, пока не добивали окончательно, — дела на арестованных хранились в советской России вечно.
Биолог В. Я. Александров пишет:
«Эксперимент (советский) выявлял пределы прочности моральных устоев у разных людей. Он давал людям материал для самопознания, которого лишены живущие в нормальной обстановке. Ведь нормальная обстановка позволяет человеку до конца жизни сохранить благопристойность своего поведения и остаться в неведении о хрупкости основ, на которых эта благопристойность зиждется. <…> Была предоставлена широкая возможность и для проявления героизма, и для реализации наиболее отвратительных человеческих качеств».
Преступления, совершенные нашими отцами, презревшими божественные заповеди ради исполнения воли человека, родившегося во грехах, попавшего в дьявольскую орбиту по своей гордыне и неуемной жажде власти, могли ли не отразиться на судьбах их потомков и тех несмышленышей, которые верили и продолжают верить коммунистическим сказкам?
КРАТКАЯ СПРАВКА
«В 1929—1931 годах десятки ученых были арестованы и осуждены по так называемому „делу Академии наук“.
В 1928—1929 годах арестованы ряд руководителей Татарской АССР и Крымской АССР, ряд руководителей Белоруссии, Украины. Все они признавались в несовершенных преступлениях.
С 1933 года по 31 декабря 1935 года проводилась „генеральная чистка ВКП(б)“. <…> Основная масса большевиков, игравших ведущие роли в 1917 году или позже в советском правительстве, была казнена. Единственным членом первоначального состава политбюро 1917 года, уцелевшим после чистки, был Сталин. Из остальных пяти четверо были расстреляны, а пятый, Троцкий, исключен из партии, изгнан из страны и убит в 1940 году. Из семи членов политбюро, избранных между революцией 1917 года и смертью Ленина, четверо были расстреляны, один (М. Томский) покончил жизнь самоубийством и лишь двое (Молотов и Калинин) остались в живых.
После убийства Кирова 1 декабря 1934 года репрессии начались незамедлительно. Отличие этих репрессий от событий предыдущего периода в том, что центр тяжести репрессий начал все более смещаться от „классовых врагов“ и „буржуазной интеллигенции“ к самой партии большевиков.
Первого же декабря 1934 года в Уголовно-процессуальный кодекс были внесены такие изменения:
1) Следствие по этим делам заканчивать в срок не более 10 дней;
2) Обвинительное заключение вручать обвиняемым за одни сутки до рассмотрения дела в суде;
3) Дела слушать без участия сторон;
4) Кассационного обжалования приговоров, как и подачи ходатайств о помиловании, не допускать;
5) Приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно по вынесении приговора.
Предс. Центр.-исп. ком. СССР М. Калинин
Секр. Центр.-исп. ком. А. Енукидзе
1 дек. 1934 г.»
ЖЕРТВЫ ТЕРРОРА
Одна из многочисленных жертв террора — Нелли Филипповна Иванова, автор рукописи «Повесть о пережитом». Ее отец Филипп Никитич Иванов (1896—1942), первый секретарь Петроградского РК КПСС, был арестован в 1938 году. Посмертно реабилитирован в 1956 г.
О себе Нелли Филипповна пишет так:
«Я из того поколения, у которого не было ни детства, ни юности, да и взрослость не удалась — исковеркана, искорежена. У всех нас, объединенных общим словом „репрессированные“, украдена жизнь, украдена свобода, счастье, возможность любить и быть любимыми, разрушены семьи, исковерканы судьбы. <…> Они звали нас к светлому будущему, в коммунистическое завтра. Для себя они построили его <…> сразу же, как пришли к власти, — со спецраспределителями, спецбольницами, спецдачами и прочими спец. Они заново создавали в России рабовладельческий строй в его наихудшем варианте…
Наша семья — одна из многих, <…> попавших в маховик репрессий. Глава семьи Филипп Никитич Иванов родился в далеком сибирском селе Шемонаиха Семипалатинской губернии. Здесь закончил два класса сельской школы, но так как в семье было еще 12 детей (он был старшим), он вынужден был пойти в батраки на долгие семь лет. В 1916 году был тяжело ранен и отправлен в госпиталь в Петроград. <…> При ранении у него были перебиты голеностопные нервы обеих ног, на почве же ранения развился туберкулез позвоночника. <…> После окончания лечения он изъявил желание учиться в Знаменской вольной школе инвалидов. Затем в 1-м Петроградском рабоче-крестьянском университете, который закончил в 1918 году.
В партию отец вступил в октябре 1918 года, <…> как и многие другие, готов был и свою жизнь положить за нее. <…> В 1924 году он окончил Всесоюзный сельскохозяйственный коммунистический университет. <…>
У нас была нормальная советская семья, состоящая из четырех человек, <…> и ничего от нее не осталось. Всю жизнь перед моими глазами — события, приведшие к гибели отца, позору матери и сестры. <…>
После <…> убийства С. М. Кирова, по существу, начался полный разгром ленинградской партийной организации и уничтожение самых умных, самых талантливых людей нашего города. <…> В 1935—1936 годах в отца несколько раз стреляли из-за угла, по его просьбе ему было выдано личное оружие. <…>
В мае 1938 года отец был снят <…> с должности первого секретаря Петроградского райкома ВКП(б). В это время вместо С. М. Кирова первым секретарем горкома партии уже был А. А. Жданов. По поводу своего трудоустройства отец пришел к нему на прием. Как он рассказывал потом, Жданов принял его довольно сухо и, не сняв с рук лайковых перчаток, не подав руки, не предложив сесть, сухо сказал: „Ничем помочь не могу“. <…>
В Ленинграде его арестовать побоялись и поэтому „проявили заботу“, предложив поехать подлечиться в дом отдыха в поселок Толмачево вместе с семьей. Приехали мы в Толмачево 24 июля 1938 года, отца везли на носилках — ходить он не мог. Вечером всех детей, родителей которых собирались арестовать, пригласили в туристический поход в лес на два дня. Вернулись мы из похода утром 27 июля, <…> а наших отцов нет, их арестовали. <…> Мама, сестра и я в тот же день уехали в Ленинград с надеждой, что отец вернется. Приехали, а в квартиру не войти — она опечатана. <…>
Мне запомнились многодневные бесполезные походы с мамой в Большой дом. Огромные, нескончаемые очереди женщин с детьми, придавленных горем и неизвестностью, стоящих к маленькому окошечку, из которого неизменно слышались однотипные фразы: отправлен по этапу, сведений нет, не разрешено. <…>
После безуспешных попыток узнать хоть что-нибудь об отце, мама стала устраиваться на работу, но ее нигде не брали. <…> Нас вывели из квартиры в сентябрьские сумерки улицы, посадили в разные машины (черные „эмки“ — черный ворон) и со словами „через три дня вернетесь“ повезли нас в разные стороны. <…> Нас с сестрой отвезли в детприемник, находящийся в конце Кировского проспекта, наискосок от бывшего садика им. Дзержинского. <…>
В октябре 1938 года меня, сестру и еще нескольких детей отправили в спецдетдом НКВД на Украину в поселок Березовка Первомайского района Одесской области. <…> В бараках было холодно и голодно, <…> есть хотелось всегда, даже во сне. Помню, что хлеб мы не ели сразу, а прятали в карманы и в течение дня сосали, как конфетку, чтобы дальше было ощущение еды во рту. <…> В детдоме были дети всех возрастов — от шестимесячных до 16-летних. <…>
Отца вынуждали признаваться в том, чего он не совершал. Через 3—4 месяца после ареста на допросы отца стали приводить женщину, похожую на мать и одетую в ее одежду. Все это происходило в полумраке. Следователи не учли одного: любимую женщину (а она именно и была таковой для отца) узнают по жестам, мимике, наклону головы. <…> Отец понял, что мать арестована. <…> Отец слушал обвинения чужой, незнакомой женщины, а душа его ликовала, как же беспомощны истязающие его люди, если пошли на такой обман. <…>
Видя бесполезность своего сопротивления (что его медленно, но верно убивают), он и подписал обвинения, предъявленные лично ему. <…> Отец ничьей фамилии не назвал, никого не оклеветал. <…> Он наивно полагал, что, оставшись в живых, он когда-нибудь сумеет рассказать правду. <…> На свидании в тюремной больнице им. Гааза, отец говорил мне, что у Жданова руки по локоть в крови ленинградцев. На всю жизнь мне врезались в память слова отца: „Лучше бы меня живым в гроб заколотили, чем такое сделали“.
Он все время говорил: „Поправлюсь, поеду в Москву к товарищу Сталину, он ничего не знает“. Как наивен он в то время был. <…> К сожалению, в годы правления „отца народов“ большинство думало так же».
А я еще прибавлю — и не только в годы его правления. Этот психологический феномен еще будут исследовать. У людей, вышедших из низов, занявших какое-то положение в советском обществе и счастливо уцелевших, было убеждение, что именно благодаря рабочей власти они могли «выйти в люди», хотя, судя, например, по устремленности Ф. Иванова и его тяге к знаниям, он мог найти себе достойное место и в дореволюционной России. Ему и в голову не могло прийти, что без верховной указки в Стране Советов никто и пальцем пошевелить не мог. Иванов пишет письмо в ЦК ВКП(б):
«ЦК ВКП(б)
От Иванова Ф. Н., бывш. секретаря
Петроградского р-на г. Ленинграда
ЗАЯВЛЕНИЕ
26 июля 1938 года я был арестован, мне предъявляется обвинение, что я являюсь врагом народа. Не враг я моего советского народа, из глубоких недр которого я вышел, не был им и никогда не буду.
Партия воспитала меня в духе большевика-ленинца, таким я был, есть и буду до гробовой доски.
Два года терзали меня и насиловали морально и физически. За время следствия мне раздробили крестцовые позвонки — били шомполами и резиновыми дубинками, бороду палили, под ногти иглы загоняли, все тело иголками драли.
Я проявил в конце нестойкость большевистскую — единственную после того, как получил психоневроз, атеросклероз, ревматизм костей и мускулов. Желудок отказался работать. Поддерживают вливанием глюкозы в ноги.
Я не человек, я развалина, и единственное мое желание — умереть с партбилетом в руках. Я проявил нестойкость большевистскую, а именно подписал дело лично на себя, ибо видел, что меня убивают, а смерть — это значит прекращение борьбы. Я знаю такое, что важно знать партии и правительству для блага нашей советской Родины, но здесь, в тюремной больнице, мне некому рассказать.
Эти годы — кровавая блевотина для партии. Я, как никто, понимаю, как наша страна нуждается в честных людях, на фронтах внешней и внутренней экономической политики нашей страны. Пусть ЦК выслушает меня по микрофону, пусть меня возьмут выслушать в ЦК, но если они меня туда вызовут и я поеду в сопровождении работников Ленинграда, я приеду туда мертвым.
1940 г. январь
г. Ленинград. Ф. Н. Иванов.
Бедный, бедный Филипп Никитич, он, очевидно, полагал, что те, кто его пытал, и были врагами народа. Его ум работал, к сожалению, в заданном вождем направлении: кругом враги, и все неудачи объясняются только этим обстоятельством — и из этого порочного мысленного круга он вырваться не мог.
В. Г. Ведерников упоминает еще об одной разновидности защитников коммунистической идеи: «Были и такие, которых жизнь ничему не научила. Виктор Сорокин до ареста работал на Горьковском заводе с момента его основания, дошел до секретаря комсомола завода, а в 1937 году попал на 10 лет на Колыму. Ходили слухи, что он стучит, но не пойман — не вор. Он был искренне убежден, что сталинская политика правильная, что мы, заключенные, являемся той питательной средой или, вернее, удобрением, на которой вырастет социализм и коммунизм. Эта идея не покидала его никогда. <…> А ведь такую позицию занимал не он один».
СОВЕТСКИЕ СЛЕДОВАТЕЛИ
В 1995 году в Большом доме я просматривала дело моей родственницы, расстрелянной в 1937-м. Работники этого заведения, наводившего в 1930-х годах ужас на всех ленинградцев, были необычайно любезны. Да, я читала дело в особой комнате, под наблюдением молодой женщины в военной форме, но можно было выписывать из дела интересующие меня диалоги следователя с осужденной и, боже правый, даже отмечать листы, ксерокопии которых я желала иметь. Эти листы сам Большой дом ксерокопировал и выдавал мне безо всякой платы.
Вот как стиль заведения и поведение людей меняются от одного только слова, от одного распоряжения власть предержащих!
При первом своем посещении Большого дома я могла просматривать все дела, содержащиеся в выданном мне томе: и процессы над учеными, которые сначала отрицали обвинения как абсолютно нелепые, а потом «раскаивались» в приписываемых им «преступлениях»; и обвинения простых рабочих, которые что-то не так сказали или что-то не так сделали, — и они тоже в итоге «раскаивались».
Во второе свое посещение я могла читать только дело моей родственницы, а все остальные страницы тома были заложены листами белой бумаги. Да, и еще меня предупредили, что фамилии следователей, которые вели дело моей родственницы, ни в каких печатных изданиях упоминать нельзя, так как необходимо оградить родственников этих следователей от неприятной для них информации. Но и первого просмотра мне было достаточно, чтобы понять, почему одного и того же человека, допустим ученого, рабочего, дворянина, священника, арестовывали несколько раз. Ведь органы должны были постоянно выявлять врагов. Но выискивать врагов — дело нелегкое, а приказ сверху, поступающий по невидимым каналам, выполнять надо — вот следователи и «выявляли» тех, кто когда-то случайно залетел к ним и по оплошности органов не был расстрелян. Заодно прихватывали и родственников для выполнения все увеличивающихся планов по раскрытию контрреволюционных заговоров.
О том, как желания вождя передавались по воздуху исполнительным подчиненным, нам поведал Михаил Сергеевич Горбачев. Отвечая на вопросы о деятельности Сталина, он говорил: «Сталин — это человек весь в крови. Я видел его резолюции, которые он пачками подписывал вместе с Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем, Ждановым. Эта пятерка была самая инициативная. Молотов всегда добавлял: „Заменить десять лет на расстрел!“».
Как ближайший сотрудник «кровавого Иосифа», Молотов знал, чем можно доставить самое большое удовольствие своему хозяину.
То, что происходит наверху, повторяется и на всех ступенях социальной лестницы, так как большинство всегда ориентируется на силу и этой силе слепо подчиняется, подражая ее ухваткам.
Понятно мне стало и почему арестованные «раскаивались». Одной из главных причин было оградить своих родных и близких от репрессий и надругательства (им угрожали расправой над родными и близкими), принеся в жертву и свою репутацию честного человека, и свою жизнь. Другая причина — пытки. В Москве и в Ленинграде применение пыток возрастало в геометрической прогрессии, так как органы быстрее соображали, чего желает кормчий. А вот в Архангельске, куда моя родственница приехала навестить своего ссыльного мужа и где ее обвинили как связную контрреволюционной организации из двенадцати человек, пытки применил лишь один следователь, но и этого было достаточно, чтобы восемь из двенадцати пошли под расстрел. Под пытками несчастному обещали сохранить жизнь. Когда всех его товарищей расстреляли, он, потрясенный, отказался от своих показаний. Его вызвали в Москву на дознание, где он также подтвердил, что оговорил сотоварищей под пытками, но это его признание никакого действия не возымело, и его в конце концов расстреляли.
Ложь нераскаянная продолжает свое шествие по новым поколениям.
В. Касаткин делает такой вывод: «…в нашу эпоху следователями могут работать только преступники. Даже если представить себе, что, допустим, от прошлых времен дожил бы один честный следователь, то в окружении следовательских преступлений он не мог бы работать и должен был бы уйти, бежать».
Сама жизнь предоставляет нам примеры того, как залечиваются раны от противостояния наших отцов. Как мне рассказывала одна монахиня, правнук ее деда, ненавидевшего советскую власть и так и не вступившего в колхоз, создал семью с правнучкой того партийного работника, который в 1930-е годы увел последнюю козу из дома деда, лишив семью пропитания. Дети в этой «интернациональной» семье, как сказала монахиня, получили хорошее образование и очень заботятся о своих родителях и о многочисленных родных. Правнучка своей жизнью, своим отношением к мужу, к детям старается загладить деяния своего прадеда. Она христианка.
Зло не перестает быть злом, и о нем христианин не может не забывать и не раскаиваться в нем. Как говорил архиепископ Михаил (Мудьюгин), с пришествием в мир Спасителя в человеке в результате его покаяния возможны под действием Божественной благодати глубочайшие онтологические изменения, совершенно преображающие человеческую личность.
БУДНИ ПОЛИТИЧЕСКИХ ЗАКЛЮЧЕННЫХ
В 1935 году по окончании третьего курса института Александра Еремеевича Иванова направили на производственную практику в систему ГУЛАГа в Хабаровск помощником прораба. Он вспоминает:
«Исключительно тяжелое положение было в лагере для лиц, осужденных по 58-й статье (контрреволюция). Для них был запрещен легкий труд, их инструмент — исключительно тачка, лом, кирка и лопата. В числе контрреволюционеров большей частью были люди интеллигентного труда и крестьяне. <…> Должности надзирателей, бригадиров, нарядчиков, учетчиков, как правило, занимали заключенные из преступного мира. Они обсчитывали, обирали, обкрадывали и даже терроризировали рядовых заключенных, и их жизнь под гнетом преступного мира становилась еще тяжелее. Как исключение лучшее положение было у специалистов, которые умели пользоваться инструментами. <…> Для них в зоне был выделен отдельный барак и были другие условия».
Иванов рассказывает о том, как заключенные спасли его, студента, от неминуемого наказания. По его оплошности вместе со старым бункером, предназначенным для разрушения взрывом, был поврежден и новый. Наутро ожидали приезда начальства. Заключенные, пожалев мальчишку, за ночь восстановили новый бункер и тем спасли его от наказания.
В конце воспоминаний о своей трудовой жизни и о судьбах своих родных А. Е. Иванов приводит список родственников с указанием степени родства и социального положения, расстрелянных в сталинское время. Это 21 человек — в основном крестьяне, один летчик и один научный работник.
Рассказывает В. Г. Ведерников:
«Доставили в строящийся лагерь прииска Средний Оротукан. Жили сначала в палатках. Попал в бригаду, работавшую на вскрыше торфов. На работу ходили за 5 км от лагеря на ключ „Партизан“. Подъем в 6 ч. утра. Работу заканчивали в 17 часов, под конвоем шли в лагерь. Морозы до −68 С. Хирургом был фельдшер из ветеринаров. Обмороженные руки и ноги отрезали без наркоза ножовкой, которой режут металл слесари. Два уголовника держали несчастного. Часто после такой операции начиналась гангрена и потом смерть. Много погибало узбеков, таджиков, туркмен. Разводить костров конвой не разрешал. На морозе работали целый день. <…>
На вывозке льда работали не только заключенные, но и „вольные“ лошади. Почему вольные? Да потому, что норма вывозки на лошадь была меньше, чем на заключенного. Лошадь работала 8 часов, а заключенный 10 часов, лошадь имела выходной день, а заключенный — нет».
Ведерников приводит примеры отношения к арестантам:
«Я видел, как охрана, состоящая из украинцев, била поленьями задержанного беглеца, тоже украинца. Я заступился: „Ведь это же человек!“ Мне ответили, что это не человек, а запорожский казак, кулак и таких нужно уничтожать. <…>
Когда нас везли в поездах на Дальний Восток, около нас остановился эшелон, где офицеры были грузины. Они расспрашивали, за что посадили и нет ли среди нас грузин, а потом устроили импровизированный концерт: пели, танцевали, пока не пришел их политрук и не загнал их в вагон. Это был единственный случай, когда к нам, „врагам народа“, было выражено какое-то сочувствие. <…>
Матрос балтийского флота Саша Уткин из Ленинграда получил письмо от своего 12-летнего братишки, который писал: „Мы тебя не считаем ни сыном, ни братом, потому что ты скатился в болото контрреволюции, и просим не писать“. Вот так сталинская пропаганда могла заморочить народ! Брат отказывался от брата, родители — от детей, дети — от родителей».
Удивительно, как в условиях голода, холода, постоянного унижения человеческого достоинства работал человеческий ум, — люди видели дальше и глубже, чем их благополучные современники.
«Мы, заключенные по 58-й статье, — пишет Ведерников, — договор о ненападении между СССР и Германией встретили с ужасом <…> все знали, что вот-вот должна разразиться война с Германией, и было трудно удержаться от мысли, что СССР Сталин предал и продал Гитлеру и все события 1936—1937 годов, разгром Коминтерна, уничтожение делегатов ХVII партсъезда, разгром командного состава армии и флота — все это заранее спланировано и осуществлено».
Проклинаемое большевистской властью «капиталистическое окружение» мало того что поставляло советской России во время войны алюминий для строительства самолетов, топливо для различных машин, оно кормило и нашу армию и, как выясняется, кормило наших заключенных.
«Начиная с 1942 года, — пишет Ведерников, — на Колыму из Америки стали поступать не только продукты питания, но и оборудование, материалы, такие, как олово, масла, солидол, бензин, солярка. <…> Даже в неволе труд бывает в радость. <…>
Война заставила налаживать (на Колыме. — М. Г.) выпуск такой продукции, о которой до начала войны и не думали. <…> Выручали отличные кадры заключенных, собранных на Колыму со всего Союза и от всех отделений промышленности, и научных работников из многих институтов. <…> На рабочих должностях работали или бывшие мастера заводов, или бывшие начальники цехов. <…> Бригадиром слесарей был бывший начальник Одесской железной дороги Аркадий Крикун, открывшийся конструкторский отдел возглавил инженер-конструктор Глеб Николаевич Попов, бывший главный конструктор одного из заводов Ленинграда. С такими кадрами, конечно, любая работа по плечу, а все заслуги приписывались вольнонаемному начальству, порой не умевшему грамотно писать. <...>
Не случайно очень долго роль заключенных в освоении так называемых „комсомольских строек“ замалчивалась. Прокладка вторых путей БАМа, строительство заводов в Комсомольске-на-Амуре, освоение Колымы — все это приписывалось исключительно комсомольской инициативе и самоотверженности. <…>
Весной 1944 года стали поступать в большом количестве американские машины „студебеккер“, „виллисы“ и „доджи“. В мастерских появились новые расточной, фрезерный, токарный станки. <…> Интересная деталь. Очень много поступало из США белой высококачественной пшеничной муки в наших льняных мешках с надписями на английском языке „Экспортхлеб СССР“ и датой выпуска 1933—1934 гг. В этих мешках, значит, отправляли в Америку тот советский хлеб, что отбирали у крестьян, <…> обрекая их на голодную смерть».
О своих лагерных буднях рассказывает Андреев, осужденный на каторжные работы сроком на 20 лет:
«Работал в карагандинских лагерях (близ г. Джезказгана) на тяжелых земляных работах — копали вручную траншеи под фундаменты каких-то будущих зданий. Не выполнишь норму — посадят на голодный паек. И ради того, чтобы заработать полный паек хлеба и черпак баланды, каторжанин должен был рвать свои жилы. Сам себя успокаивал: „Не ропщи, дюж! И Бог вознаградит тебя за терпение!“ И я дюжил и терпел.
В одной зоне были уголовники, в другой — политические (в основном немолодого возраста). В той и другой зоне люду зело велико! <…> На душе было тяжко оттого, что абсолютное большинство из этих людей были фронтовики, спасители Отечества. <…> И невольно возникал мучительный вопрос: как могло случиться, что это поколение победителей так неблагодарно и безжалостно превратили в поколение рабов?! <…> Нет, никогда не будет прощения нашей „руководящей и направляющей“ за то, что она допустила людоедский геноцид в стране и не смогла вовремя обезвредить пришедших к власти палачей! За что и заплачено миллионами жизней!»
Андреев пишет о том, что при существующей в лагерях системе жилось вольготно начальствующим садистам:
«…в лагере появился оперуполномоченный Нойкин — садист по натуре. Он получил прозвище „пират“. Ходил он по лагерю в сопровождении нескольких охранников и, как правило, в кожаных перчатках. <…> Если кто-то попадался ему на глаза, он обязательно придерется: „Что, сучье вымя, смотришь косо на меня, как Ленин на буржуазию?! А ну, подойти ко мне!“ — и… хлобысь человека в ухо — тот и с ног долой (перчатки, очевидно, были „с начинкой“, чем и объяснялся страшный удар). Но даже и в лагере народ решался на крайность. Одна из бригад наиболее крепких мужиков ночью совершили побег. Утром выгнали на работу и осветили прожекторами кучу обезображенных, залитых кровью людей (это были беглецы). <…> Такого я и на войне не видел. <…> Эту кучу тел не убирали два дня.
Лагерь был воровской, хозяйничали воры. Воры объявили забастовку: на работу не выходить! Начальству ультиматум — пока не уберут садиста Нойкина, на работу не выйдем. Нарядчики с охраной бегали по баракам, но ни один человек на работу не вышел. Приехало начальство, Нойкина убрали, а всех воров отправили в лагерь усиленного режима. <…>
Меня послали вкалывать в одну из угольных шахт карагандинского бассейна. Здесь <…> было лучше и за перевыполнение нормы давали дополнительный паек. Работал усердно. Шахта небольшая, добывали уголь дедовским способом — обушком. Приспособившись, сделал 1,5 нормы. Стал систематически перекрывать норму, за что поощрялся дополнительным питанием. Здесь на шахте я почувствовал какое-то моральное удовлетворение (чего никогда до этого не испытывал) оттого, что <…> уголь шел и нам на отопление лагеря и наверняка на пользу людям, которые жили еще на свободе».
Когда люди годами вынуждены жить на пределе своих физических и душевных возможностей, ежедневно встречаться с проявлениями жестокости, обмана, подлости, человеческое отношение к униженным и оскорбленным согревает сердце.
Ведерников с похвалой отзывается о начальнике колымского лагеря Буровцеве. Газета «Советская Колыма» иронически называла Буровцева «либералом». Когда зэкам грозило обморожение (к ночи резко похолодало), он распорядился привезти в забой валенки, телогрейки и шапки. Никто не обморозился.
В Магадане, где промывали золото, зэки с большим уважением относились к начальнику лагеря Александру Яковлевичу Дементьеву. Он всех заключенных называл на «вы», относился к ним по-человечески и все свои обещания выполнял.
Это были лучики света в темном советско-лагерном царстве. Запомнился Ведерникову инженер-строитель из Туапсе Волошин: «Это был высокоинтеллигентный человек. Он взялся за наше образование. Заставлял учить „Евгения Онегина“ главу за главой и отрывки из лермонтовского „Мцыри“. <…> У него была твердая привычка — никогда не отправлять сразу написанное письмо. <…> Освободился он осенью 1945 года (8 лет по ст. 58), выехал к семье, но в начале 1946 года, когда бывших „контриков“ снова стали собирать в кучи, его сослали в Туруханск, где он и пробыл до 1955 года».
Отверженные обществом люди очень нуждались в проявлениях добра и милосердия. Единичные случаи проявления человеческого отношения к ближнему надолго запоминались и очень ценились теми, кто по обстоятельствам оказались на дне советского общества.
Вспоминает В. Касаткин:
«Когда мы переправились через реку Сухону, нас погнали в церковь, которая называлась, как нам сказали сторожа, церковью Святой Варвары. В церкви было тепло. Правда, твердый кафельный пол нам не казался уютным. Но вот — это могло произойти только в церкви Святой Варвары — какая-то старушка в черном и с грозным лицом зовет нас за тюфяками. Вероятно, христианские мотивы руководили ею. <…> Но откуда в церкви тюфяки? <…> Нет, тут без святой Варвары не обойтись. И вот теперь мы словно короли — и тепло, и на тюфяках. А грозное лицо у старушки — это на всякий случай, так как, вероятно, она считала, что мы на самом деле преступники и только с другой стороны — Божьи твари. Куда там убогим старушкам разобраться, кто мы такие, в эту страшную эпоху, когда и более умные люди путались, не ожидая такого возвращения средневековья, но в более широких масштабах.
Потом какие-то женщины, безусловно, посланные святой Варварой, принесли нам дополнительную еду — домашние хлебные лепешки. И тоже — строгий, скорбный взгляд. А наши мальчишки, якобы преступники, улыбались им светлым, благодарным взглядом».
После освобождения из заключения Владимир из чувства благодарности не мог не посетить церковь Святой Варвары, где его так тепло приняли верующие люди.
«Мелькнуло светлое чувство — пойти к Святой Варваре, окинуть ее благодарным взглядом. Я должен это сделать. Не побывав у Святой Варвары, я не могу отсюда уехать. И вот этот храм и последнее впечатление от Великого Устюга. <…> Если вы когда-нибудь будете в этом старинном городе — Великом Устюге, то, пожалуйста, подойдите к церкви Святой Варвары. Представьте себе, как на ее холодном каменном полу разместились несчастные люди, совсем еще мальчики, которых незаконно сделали заключенными. И как в этой церкви прихожане принесли подстилки на холодный пол и еду, <…> и, глядя на церковь Святой Варвары, мысленно поклонитесь ей».
Большевики отняли у русского человека последнее его прибежище в горести — церковь. Они были убеждены, что уничтожив «класс эксплуататоров», принесут счастье всем оставшимся.
Крестьянский поэт Антонина Виноградова, воспевая хвалу своей церкви, куда ее водили в детстве, коротко передает нам историю о том, как власти постепенно отнимали у народа его храмы:
Илья Пророк — то церковь наша.
Не видела я церкви краше. <…>
В те годы, я запомнила,
Религия была сильна.
Детей иль бабушка, иль дед
Водили в церковь с пяти лет. <…>
Потом другие времена настали:
Пришли до церкви люди злые,
Сперва колокола снимали,
А бабы с вилами бежали,
Антихристами обзывали.
Но кто ту силу победит,
Когда наган у них торчит?
Потом и службу запретили,
А в церкви сырзавод открыли. <…>
Молилась Богу я всегда,
Не забывала никогда:
При Сталине и при Хрущеве,
При Брежневе, при Горбачеве,
Когда молиться вслух нельзя,
В душе молилась — про себя.
Академик Иван Петрович Павлов пытался урезонивать активных безбожников во власти. В письме к Молотову 8 января 1935 года он спрашивает: «Почему мое сословие (духовное, как оно называлось раньше), из которого я вышел, считается особо преступным? Мало того, что сами служители церкви подвергаются незаслуженным наказаниям, их дети лишены общих прав, например, не допускаются в высшие учебные заведения. Прежнее духовное сословие как среднее во всех отношениях — одно из здоровых и сильных.
Разве оно мало работало на общую культуру Родины? Разве наши первые учители жизненной правды и прогресса — Белинский, Добролюбов, Чернышевский и другие не были из духовного сословия? Разве наше врачебное сословие до революции не состояло, вероятно, на 50 % из бывших лиц духовного сословия? А разве их мало в области чистой науки?
Почему же все они причислены к какому-то типически эксплуататорскому классу? Я, во-первых, свободный мыслитель и рационалист чистой воды, а во-вторых, не был никаким эксплуататором — и, будучи продуктом моей первоначальной среды, я вспоминаю, однако, мою раннюю жизнь с чувством благодарности и за уроки детской жизни, и за мое школьное образование…»
В застенках верующим было легче. Удары судьбы они воспринимали как уроки терпения и смирения, а освобождение свое считали не случайным стечением обстоятельств, а чудом Божьим. В одной из газет времен перестройки своими воспоминаниями поделилась с читателями поэт Ида Наппельбаум:
«В детские годы, еще в Минске, у нас была много-много лет няня Аннушка. Немолодая, некрасивая, вся рябая, неграмотная. Очень хотела быть городской, модной, быть „бонной“, а не няней. Сидя с нами, детьми, в сквере возле веселого фонтана, <…> она разворачивала газету и углублялась в чтение. Проходящая мимо публика смеялась — Аннушка держала газету вверх ногами. Повела меня однажды в модный салон помочь ей выбрать шляпку. И я выбрала то, что моему девятилетнему сердцу было милее всего — белоснежное сооружение из газа и кружев, украшенное незабудками. Вероятно, это так не соответствовало всему остальному ее облику, что, когда мы специально прогуливались по Губернаторской улице, на нас оборачивались и улыбались. Я это видела, она — нет.
Но она же, Аннушка, водила нас, детей, в церковь, то в маленькую часовню у железнодорожного моста, то в собор на площади перед домом губернатора. И от нее пришла молитва „Отче наш“ и гениальная великопостная „Господи и Владыко живота моего“, и она привела меня в левый придел к Троеручице с третьей серебряной рукой, и Та приняла меня под Свое благословение и навсегда осталась со мной и Она — Троеручица — вывела меня и моих бедных товарок на волю после того, как я обратилась со стихами к Ней.
Однажды в детстве, когда я, изнемогая от усталости, стояла и слушала большую торжественную службу, которую служил сам архиерей, я почувствовала, что у меня на лопатках напряженно, с болью, растут крылья. Это было чудо. Когда я вышла из собора, то не нашла их за плечами. Но в том же году в городе состоялся детский костюмированный праздник, и отец надумал нарядить меня ангелом. <…> Отец не мог знать, что у меня уже росли крылья. И я поняла, что чудо продолжается. <…> И оно свершилось молитвой.
Я, Матерь Божья, с жаркой мольбою
В горести падаю ниц пред Тобою.
Ночь вокруг нас, одна темная ночь,
Только одна Ты нам можешь помочь.
С краем родным и семьею разлука,
Слезы и стоны, стенанья и мука,
Люди устали томиться и мучиться,
Длани святые простри, Троеручица. <…>
Чудо свершилось на линии Тайшет—Братск, на 24-й колонне ОЗЕРЛАГа на 54-м году моей жизни».
Касаткин пишет о том, как заключенные, вынужденные жить в скотских условиях, боролись за сохранение в себе человека, а я усматриваю в этой борьбе благодатную помощь страждущим главного борца со злом — Бога:
«Люди, пережившие великие мучения, вырабатывали в себе „реактивное чувство“ — ненависть к злу, стремление к всепрощению. <…> И многие в лагере помогали друг другу, вспоминая теплые минутки в прошлой жизни как доказательство, что такие минутки имеют право на существование. Казалось бы, трудно оставаться человеком, когда живешь в крысиных бараках, <…> ешь баланду, которая является издевательством над голодными, истощенными людьми, видишь сцены ненависти и унижения. Казалось, сам дьявол внедряется все глубже и глубже в человека и наконец доводит его до той черты, переступив которую человек уже никогда не вернется к самому себе, останется исчадием ада, слугой дьявола. И каждый это чувствует, что он на опасной звериной тропе, близко от пропасти. Он срывается, но снова удерживается на краю. Израненный, он держится. <…> И каждый старался не переступить черту, сохранить в себе что-нибудь человеческое…
И вот наконец я в заветной будке охраны. Последний раз! Огромный охранник, положив ручищу, привыкшую к мордобою, на бумагу, показывает своим сучковатым пальцем, где мне надо подписать. <…> Как будто не зная, я спросил:
— Это о чем я подписываю?
— А, это-ть, ну, как их, ну, чтобы не болтал, что есть такие лагеря».
ВОЙНА
В последнее время многие работники поддаются на наглые провокации и сеют панику. Секретных работников <…> за систематическую дезинформацию стереть в лагерную пыль как пособников международных провокаторов, желающих поссорить нас с Германией.
Л. Берия. 21 июня 1941 г.
|
Касаткин свидетельствует, что перед войной в книжных магазинах появилось «правдивое произведение» Гитлера «Моя борьба». Факт знаменательный!
Александра Еремеевича Иванова война застала в Дашкесанской экспедиции. «Накануне выходного дня, в субботу, сообщение сделал политрук части. Он сказал, что только что приехал с западной границы, видел, как немцы подтягивают технику, строят укрепления. В то же время наши вагоны и составы идут с хлебом в Германию. <…> Появилось много желающих уйти на фронт защищать Родину, но нам говорили: „Продолжайте работу и ждите“. <…> В выходные дни мы вместе с местным населением занимались воинской подготовкой и бросанием зажигательных бутылок. Так тянулось почти до осени. Осенью, когда фашисты рвались к Сталинграду, экспедиции дали задание выехать под Сталинград на постройку дороги Сталинград—Саратов протяженностью 350 км. Эта дорога позволила своевременно перебросить советские войска и вооружение для окружения и разгрома отборных немецких войск под городом-героем на Волге. Досрочное открытие этой дороги обеспечило также вывоз 17 тысяч вагонов и 300 паровозов».
Из воспоминаний В. В. Касаткина:
«Война. Отец — на фронте. Деталь. Оказалось, что мобилизованным нужно самим платить за билет до общего места назначения. <…> Пошел в рабочие, так как рабочая карточка на хлеб 500 г., а иждивенца 200 г. <…> Мобилизовали в армию, <…> дали серые бушлаты, ватники, перевязанные парусиновыми ремнями, на которых болталась нелепая коричневая кастрюля в роли военного котелка. На ногах черные обмотки. <…> И вот такая армия идет по зимнему лесу. <…>
Для того чтобы „подковать“ новобранцев, устроили показательный расстрел „дезертира“: расстреляли мальчишку, который бегал к родителям — местным жителям — поесть. Расстреляли на глазах у родителей и новобранцев: „По врагу народа — огонь!“ Хотели управлять нами при помощи страха, <…> но гораздо больше, чем страх, нас охватила ненависть».
Касаткин пишет о том, что необученных ребят приглашали добровольно в «маршевую роту». Мальчишки записывались, мечтая о том, что найдут немецкую сумку и достанут из нее галеты «необычайной сытости» — ведь хлеба давали 300 г. И суп на двоих из одного котелка. Все эти «добровольцы» погибли.
В будущем аресте Касаткина не последнюю роль сыграл политрук их части: «Наш политрук. <…> Что это была за личность? <…> Бог послал на его лицо и шею такое количество угрей, что ему трудно было поворачивать голову. Но он был уверен, что, даже не поворачивая головы, он видит всех насквозь, особенно интеллигенцию. Откуда появились эти чудовища? Они были всегда, но на своем месте — на дне. Революция всколыхнула дно, подбросила наверх низы (не в социальном значении — „низы“, а в нравственном). <…> Угроза политрука — „пулю сзади“ — не единичное явление. Против нашей армии воевали два врага — Гитлер и Сталин. Гитлер посылал пулю спереди, Сталин — сзади. А выполняли сталинский приказ великое сборище политруков и других надзирателей. Таким образом, они подрывали устои армии, мешали выполнению военных задач, разрушали единоначалие, уничтожали военных».
О пуле сзади говорил и писатель Василь Быков, участник Второй мировой войны: «Страхов было много. <…> Но был и страх, который шел из-за спины — от начальства, всех тех карательных органов, которых в войну было не меньше, чем в мирное время. Даже больше».
Мой отец тоже был политруком. В детстве и юности он горячо веровал, имея слух и хороший голос, пел в местной церкви на клиросе. Но, поверив красной революции — видимой — больше, чем Богу невидимому, он с той же горячностью стал верить в светлое будущее государства рабочих и крестьян.
В начале войны он пошел на фронт добровольцем. Мог и не ходить — он работал на военном заводе, и у него была бронь. Спросил у жены: «Идти или не идти». И она, с маленьким ребенком на руках, все-таки сказала: «Иди!»
Об отношении Советского государства к человеку, который сам вызвался государство защищать, говорит запись в трудовой книжке отца 10 сентября 1941 года: «Уволен за невыход на работу».
Он воевал в районе Лигово, в те дни, когда надежда на победу даже не брезжила. Фашисты заняли уже Стрельну (в четырех километрах от города). Сохранилось десятка два его писем. На маленькой фотографии, которую он вложил в одно из последних писем, его лицо потрясенное. И это потрясенное лицо никак не согласовывалось с его словами в каждом письме о вере в нашу победу. Правда, на каждом письме стоял штамп военной цензуры.
Те, кто его хорошо знал, были убеждены, что он — спортсмен, охотник, умеющий обращаться с любым оружием, потерял волю к жизни от чувства безнадежности, безысходности, оттого что не мог видеть, как рушится его мечта о самом справедливом в мире государстве рабочих и крестьян.
Как он мог не верить своему — народному — правительству! Летели головы бывших героев революции, народные кумиры объявлялись «врагами народа», но разве народная власть может ошибаться? Нет, народ ошибаться не может. Могут ли ошибаться те, кто свою молодость, да и всю жизнь посвятили борьбе за освобождение народа от векового рабства? Не имеют права, не могут ошибаться! Значит, действительно внешние и внутренние враги окружили молодую Советскую страну черной стаей…
И вдруг настоящие враги стоят уже здесь, у стен города Ленина — колыбели революции! У них — тучи самолетов, танков, всякого оружия, а на нашей стороне — паника, неразбериха. Сегодня он боец в одной части, завтра помощник командира взвода в другой части, послезавтра политрук в третьей части. Никто ничего не знает, информация о положении на фронтах скудная, враг занимает русские земли, растерянные командующие молчат, ожидая приказов сверху. Лучше умереть, чем быть захваченным в плен.
В городе люди умирают от голода. Да и защитникам не сладко. Дают водку, но на него водка всегда действовала как снотворное. В землянке ночами, когда кругом рвались мины, ему все вспоминалось худое лицо молодой женщины. Как она кричала, как плакала, когда он и еще двое из местной партийной ячейки уводили со двора ее корову в 1930 году: «Ироды, кровопийцы! На голодную смерть оставляете! Будьте вы прокляты! Будь проклята ваша поганая власть! Детей не жалеете! Ироды! Кровопийцы»! И хотя корову он уводил не для себя, а по приказу рабочей власти, лицо этой женщины все выплывало из темноты, все выплывало, и слышал он ее крики и рыдания.
Страшной силы земляная волна подбросила его вверх, а потом вогнала в землю. Вспышкой мгновенной пролетела перед ним вся его жизнь до мельчайших подробностей, и высветились два кадра: он, отрок, поет на клиросе тоненьким голоском «Господи, помилуй»; его молодая жена напевает мелодию «Господи, помилуй» из литургии Чайковского, а он ей вторит. Жить без надежды, без веры он не мог, а мог только умереть, закрыв своим телом узкую полоску родной земли.
В. Касаткин, вспоминая те блокадные дни, высказывает мысль о том, что преступлением было отзывать с Ленинградского фронта Г. Жукова: «Власть молчала. Молчал и великий провидец. Зато он отзывает с Ленинградского фронта Г. Жукова, заявив: „Обстановка в Ленинграде застабилизировалась…“ Эта ужасная фраза сочетается в моей памяти с картиной в бане. Впервые я видел таких истощенных людей».
От голода умерла в Ленинграде мать Владимира. Он считал, что голод — это результат бездарного ленинградского руководства. В Москве, например, как мне рассказывали мои родственники, в начале войны каждой семье выдали по пять килограммов муки. Почему этого нельзя было сделать в Ленинграде? Многих бы эта мука спасла от голода.
Как теперь выясняется, в Ленинграде во все дни блокады не прекращала работать кондитерская фабрика, где выпекали белые булочки, ромовые бабы…для особых категорий граждан. Эту продукцию выпускали и в то время, когда большинство ленинградцев получали по карточкам 125 г хлеба (из опилочной массы) в день. Не помню, в какой книге, возможно, даже в «Блокадной книге» Адамовича и Гранина, приведены воспоминания матери двоих детей, которая по счастливому случаю получила пропуск в баню при Смольном. На них, истощенных и грязных, присутствующие в бане смотрели с ужасом. Дети работников Смольного ели бананы (для справки: бананы и в 1960-х годах можно было купить только в километровых очередях).
Мне мама рассказывала, что в эвакуации во время войны она, пролетев мимо зазевавшейся секретарши, по какому-то делу ворвалась в кабинет начальника предприятия. Он завтракал. Перед ним стоял стакан сметаны и на тарелке были разложены бутерброды с толстым слоем масла и толстыми кусками сыра. Маме, у которой была дистрофия 1-й степени, от вида такой еды стало плохо, но тут подоспела секретарша и выдворила ее из кабинета. Масло по детской карточке мама не могла отоварить много месяцев.
Касаткин с болью пишет о физическом состоянии армии на Ленинградском фронте: «В конце зимы 1942 года нас переводили из Всеволожской на юге Ленинграда к Шушарам. Пришлось сделать довольно большой путь пешком, когда ноги у многих едва передвигались. Хромали, волочили ноги от слабости. Когда мы шли по Московскому проспекту, прохожие останавливались и, глядя на нас, плакали. Какой-то старик воскликнул: „Вот какая армия нас защищает!“ Кое-кто пытался нам дать какой-то еды, но командиры кричали: „Не брать! Не давать!“ <...>
В мае 1942 года вышел приказ Сталина провести очередные страховочные аресты в армии „для поднятия дисциплины“. <…> Сталин заподозрил народ, войска в массовой измене».
Боец В. Касаткин, очевидно, и явился одной из жертв сталинского приказа о страховочных арестах: «Когда я приходил с допроса и смотрел на лежащих на полу людей в серых шинелях — добротную роту, — снова и снова приходила уже высказанная мысль: на Россию напали с двух сторон. <…> Враг Гитлер и „свой“ — Сталин. <…>
Я не раз подходил утешиться к старенькому плотнику Жигалову, лицо которого было усеяно тысячью морщин и, казалось, излучало доброту… Он воевал еще в Русско-японскую. <…> Через десять лет Жигалов шагал в войне 1914 года. Потом Гражданская. Потом финская, в которой он чуть заживо не замерз. И наконец, эта война 1941 года, с фронта которой он попадает прямо сюда по таинственной для него причине. В чем он виноват, Жигалов так и не мог понять. Кажется, сколько крови, сколько сил отдал он в этих войнах!»
Отец В. Касаткина был офицером царской армии. Высшее военное образование он, из малоимущей семьи, получил до революции благодаря своей воле и настойчивости.
Встречаясь с рядовыми солдатами и с военными высокого звания, попавшими в концентрационный советский лагерь, Касаткин всегда вспоминал о своем отце: «Он ведь тоже был царским офицером и как раз из бедной семьи. После всех мучений германской войны пришел октябрьский ужас. И вот в полку, где служил папа, всех офицеров схватили и приговорили к расстрелу. Их заперли в сарай, чтобы утром расстрелять без всякого суда…»
Далее Касаткин подробно рассказывает о том, как солдаты, которые любили своего «господина штабс-капитана», устроили его побег. А на следующий год, когда их семья жила на даче на станции Поповка, под Питером, красноармейцы ходили по квартирам, хватали бывших офицеров и вели их на расстрел. Его отец упал на мгновение раньше выстрелов и таким образом спасся.
Отец В. Касаткина воевал в Великую Отечественную и остался жив. В своих рассказах сыну он приводил примеры бездарного командования:
«Папа рассказал, как он был ранен. Заметив разведывательные полеты немецких самолетов, он сказал об этом командиру и предложил срочно перебазировать склады боеприпасов и оружия. Плохо подготовленный в военном отношении командир выслушал папу с недоверием, как царского офицера (это-то он знал!), то есть ничего не сделал. Через два дня налетели самолеты <…> и полностью уничтожили склады. Папа видел, как на него падала стена. Он оказался погребенным под кирпичом. Когда его раскопали, он оказался живым, но была изуродована нога…
После госпиталя — Воронеж. Военкомат. Наши оставляют город. <…> Бегут от немцев, бросают всю документацию военкомата. За это преступление потом подберут виновного и расстреляют. Это понимал и папа. <…> Хоть оставайся. Но тогда немцы расстреляют. Вдруг появляется маленькая военная машина, вероятно, последняя из убегающих. Папа достает револьвер и требует остановиться. Водитель отказывается везти документы, боится не успеть — немцы уже в городе. Папа берет его на прицел — другого выхода не было. Быстро нагружают и уже из-под пуль немцев проскакивают на мост. На том берегу уже наши. И тут папа увидел отвратительную картину. Через мост должна была успеть переправиться еще одна воинская часть. Времени было мало, конечно, но для переправки хватило бы. <…> Наше командование решило пожертвовать этим подразделением и взорвать мост, когда по нему бежали уже наши солдаты. Папа видел, как тонули несчастные, как по ним стреляли немцы…»
А матери «несчастных», жены, сестры получали уведомления о «без вести пропавших». По такому уведомлению семье военнослужащего пенсии не полагалось — кто его знает, как он пропал, может, к немцам убежал.
«И еще одно особое военное воспоминание, — продолжает Касаткин, — К папе приезжал военный прокурор и требовал выделить на арест „парочку десятков“ солдат и сержантов. Папа возмутился и отказал прокурору. Тот стал угрожать, но ушел ни с чем».
Андреев в своих записках также приводит пример бездарного командования:
«…на ржаном поле был холм, поросший березнячком и кустарником. На нем укрепились немцы. Наша задача — овладеть холмом. Перед атакой не было даже артиллерийского обстрела, хотя <…> артиллерия у соседей была и можно было договориться по рации, попросить, чтобы помогли. Но ничего этого не было сделано…
Но вот что удивительно: предчувствуя, что эта атака наверняка <…> подытожит твою жизнь, тем не менее в душе не было обиды на то, что идти на смерть-то как будто <…> и не за что было, ибо прошлая жизнь с колхозной нищетой и голодом <…> не вдохновляла на героические подвиги, тем более идти на смерть. Но <…> все было забыто в это время: Родина есть Родина и защищать я ее обязан не щадя живота своего. А сейчас во что бы то ни стало надо выбить врага с этого холма, который был частицей нашей Родины. Иной мысли у меня не было.
Прибежал с КП командир взвода и с ходу скомандовал: „Все, братцы, пошли“. И пошли. Ни тактической задачи не объяснил, ничего. Как партизаны, если не хуже. Побежали с криком „Ура-а“. Немцы молчали. За 70—80 м до холма они открыли ураганный огонь. Укрыться негде, мы как куропатки на ровном месте. Командира убили, и я принимаю командование на себя. Меня ранило. Я кричу, что ранен и что командиру 1-го отделения принять взвод. Сам ползу. Отполз далеко и свалился в траншею. <…> Спасся я один».
Андреев, взявший псевдоним Ефим Богохранимый, не сомневался в том, что именно Господь помогал ему во всех военных переделках:
«В конце марта 1943 года мы были на Кубани. И из самых адских условий выходил живым. <…> Под грохот бомб я только и твердил: „Прощай, мама! Прощай, мама!“ Я был безмерно удивлен, что в такую бомбежку уцелел. И я и солдаты (13 человек) хоть и раненные, но остались живы. <…> А может, опять потому остались живы, что среди солдат был человек, родившийся в Рождество Христово?»
Репрессии не утихали и во время войны. По обвинению в контрреволюционных преступлениях в период войны были арестованы 20 генералов. В декабре 1945 года арестовали командующего 12-й воздушной армией маршала авиации С. А. Худякова вместе с другими крупными руководителями. Его судьба и смерть типичны для всех «друзей» Сталина. Член партии с 1924 года, участник битвы за Москву (под командованием Г. Жукова), организатор воздушного перелета в 1943 году советской делегации на Тегеранскую конференцию, советник по авиации в работе Ялтинской конференции «Большой тройки», он был обвинен в 1945 году в измене Родине, претерпел нечеловеческие пытки (свидетель — арестованный М. Лихачев), приговорен к высшей мере наказания и в тот же день расстрелян.
Ведерников рассказывает о том, что ему приходилось слышать от фронтовиков:
«Встретился с воинами, попавшими в плен под Харьковом. По их рассказам, когда армия Тимошенко была окружена, штаб ее во главе с маршалом улетел, бросив армию. Один из рассказчиков — Александр Гуртовой. Он сидел в немецком концлагере (сидели и люди, у которых были немецкие лагерные номера, наколотые на теле). <…> Освобожденный американцами, он был передан советским властям и отправлен на Колыму со сроком 10 лет. <…> Почти одновременно пошла волна заключенных из государств Прибалтики. <…> Из этих же государств шли и женские этапы…»
Касаткин довольно подробно передает содержание своих бесед с бывшим офицером царской армии (он называет его «полковником») и отмечает его прозорливость в отношении будущего времени, когда рабы будут вспоминать с умилением о своем прошлом рабском состоянии:
«…полковник говорил о том <…> явлении, когда изуродованные страхом люди настолько привыкнут к рабской покорности, что будут плакать, когда умрет чудовище, давившее их. Плакать, как будто от горя, что их больше некому бить, <…> они будут бороться за возвращение карающего топора, <…> они будут просить вернуть им темноту. Они так привыкли, <…> будут говорить: „При Сталине был порядок!“»
Владимир Касаткин пытается понять, что людей заставляло «одобрять» любые действия нечестивой власти, и приходит к такому же выводу, как и генетик Р. Л. Берг: поведением людей руководил страх за собственную жизнь и за жизнь дорогих и близких:
«Нам показывают кинокадры, как <…> кричали „ура“ „верному соратнику Сталина товарищу Ягоде“, затем они же кричали „смерть Ягоде и да здравствует товарищ Ежов, верный соратник“. Затем они же кричат „смерть Ежову и да здравствует товарищ Берия, верный соратник“. И так далее. <…> Но у дрожащих от страха не было никакой веры — палачи не нуждались в ней».
Он продолжает: «Взамен умерших в лагерь поступали живые. Этапы шли и шли. Теперь это были почти сплошь военные. <…> Особенно критиковали военные бездарное руководство армиями, когда наших солдат гибло в десять раз больше, чем немцев: „Посмотрите на поле боя — все убитые в наших серых шинелях, а немецких, зеленых — единицы…“ Приказ: „Ни шагу назад“ <…> это уже не только не военное искусство, <…> это просто погибнуть без всякой пользы. Он (Сталин) всех подозревает в измене, не соображая, что умение воевать ушло вместе с расстрелами всего комсостава перед войной. <…> Военные все прибывали и прибывали, чтобы здесь, в лагере, дать свой последний бой в своей жизни. Если бы не сорванные погоны, то могло бы показаться, что совершается переброска войск на новую позицию… „Пленных нет, есть предатели“, — говорил Сталин. <…> Чем дальше углублялись наши войска в Европу, тем дальше проскальзывали вслед за ними следователи и прокуроры. <…> Как отражение их работы в Опокстрой прибыл „польский этап“ <…> и далее румыны, болгары, чехи, словаки…»
После окончания войны арестованные ждали амнистии:
«И вот объявлена долгожданная сталинская амнистия в честь победы. Но что это? Освобождают только „своих ребят“ — уголовников. Меня она, конечно, не касалась: пятьдесят восьмая статья. По этой статье миллионы, целый народ, объявлены врагами народа. Народ, посаженный для спасения народа!»
Русский писатель Виктор Астафьев, испытавший все тяготы войны, говорил, что «чем больше мы будем врать про войну прошедшую, тем быстрее приблизим войну грядущую. <…> Я пишу книгу о войне, чтобы показать людям и прежде всего русским, что война — это чудовищное преступление против человека и человеческой морали, пишу для того, чтобы если не обуздать, то хоть немножко утишить в человеке агрессивное начало». Комментируя отклики на свою книгу «Проклятые и убитые», он замечал: «По письмам знаю: от отставного комиссарства и военных чинов — ругань, а от солдат-окопников и офицеров идут письма одобрительные, многие со словами: „Слава Богу, дожили до правды о войне“».
Как стон, вырывается у Астафьева плод его раздумий о результатах и последствиях Великой войны в ответе читателю Илье Григорьевичу: «Сколько потеряли народа в войну-то? Знаете ведь и помните. Страшно называть истинную цифру, правда? Если назвать, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощение за бездарно „выигранную“ войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови. Не случайно ведь в Подольске, в архиве, один из главных пунктов „правил“ гласит: „Не выписывать компрометирующих сведений о командирах Совармии“».
Боец Касаткин обращается к ветеранам войны: «Запомните, ветераны войны, что долго еще „генералиссимусы“ <…> будут вдалбливать вам о „попытках очернить победу“. Но запомните также, что никакая правда, даже черная, не может очернить победу. Наоборот, с преодолением черных сил за спиной победа становится еще более величественной. Народу пришлось преодолевать дополнительную тяжесть, многократно увеличенную от предвоенных расстрелов и арестов во время войны. Эта тяжесть от черных сил, созданных „генералиссимусами“, не нужна была народу. Народ победил с гораздо большей кровью. <…> Море крови делает победу еще более священной…»
Война открыла глаза многим фронтовикам, прошедшим до Берлина. Победа, доставшаяся народу неимоверным напряжением всех сил, неимоверными страданиями, не могла не оздоровить нацию.
Советские люди, никогда не бывавшие за границей, а только слышавшие о тамошней эксплуатации человека человеком, были потрясены благоустройством городков и деревень. Деревень не в нашем понимании — покосившиеся избы и сараюшки из гнилых досок, а в понимании европейском — нарядные коттеджи с благоустроенной вокруг территорией. Невольно возникал вопрос: ради чего было пролито столько крови, ради чего народ надрывался на «великих стройках коммунизма», ради чего так долго ждали и так-таки не дождались счастливого коммунистического завтра?
И фронтовики заговорили, так как считали, что имели на это полное право, они — спасители Отечества. Но железная рука стала методично и планомерно, не торопясь, душить победителей, объявляя их «врагами народа». Фронтовики не могли передать юному поколению своего опыта страшной войны и нового видения мира, так как опять начались аресты. Одобрялся лишь победный гром. Вот при звуках этих победоносных фанфар и воспитывалось послевоенное поколение.
Вспоминаю 9 мая 1945 года. День Победы. Мне шесть лет. Мы с мамой пошли на Кировский завод, на праздник. В этот день на территорию завода пускали всех желающих. Народу было море. Играла музыка, люди пели, танцевали, кричали «ура». Среди всеобщего веселья вдруг стали закрываться огромные тяжелые входные ворота. Люди, почувствовав себя в ловушке, заволновались. Прекратились крики «ура» и пение, лишь из репродуктора слышались какие-то восхваления. Я стала канючить, что хочу домой, что устала стоять. Мама пыталась выяснить, по какой причине закрыли ворота, но никто ничего не знал. Пронесся слух, что вроде бы будут проверять у всех документы и выпускать по одному. Мало ли кто мог под видом празднующих проникнуть на военный завод. Все забеспокоились — кто же это на праздник приходит с документами? И если будут выпускать по одному, то при таком количестве народа можно и до ночи здесь простоять. Мне, очевидно, передались всеобщее напряжение и страх, и я стала реветь. Сколько времени мы простояли в напряженном ожидании, не помню. Помню только, что, когда открыли наконец ворота, народ бросился бежать, будто за ним гнались фашисты. Мама, опасаясь, что меня задавят, как-то выбралась из середины бегущей толпы и, прижав меня к себе, стояла у стены. Когда толпа поредела, мы присоединились к бегущим. Таким мне запомнился День Победы.
В памяти и еще одна картинка послевоенных лет. Напротив нашей школы большая группа пленных немцев разбирала кирпичи разрушенного во время войны дома. Длинные, худые, они работали почти без отдыха. Если кто-то и присаживался передохнуть, то это не служило сигналом всем к перекуру (никто из них не курил). И мы видели часто, как сердобольные русские женщины оставляли им на каком-нибудь камешке еду. И некоторые из нас, школьников, выбегая на перемене, отдавали им свои завтраки. Они с удивлением благодарили. Учителя и пионерские активисты «прорабатывали» благодетелей, напоминая о зверствах фашистов.
Советская система не могла существовать без рабского труда, и тюрьмы стали заполняться победителями. Именно после войны выходит приказ о максимальном сроке заключения — 25 лет (очевидно, с целью досрочного выполнения послевоенных пятилеток). Был выдворен из Москвы Г. Жуков — в народном представлении герой войны, были запрещены выступления тех, кто мог рассказать об ужасах войны, о наших потерях и о героизме народа, начались аресты, возобновились пытки. Инвалиды без рук, без ног были выдворены из Ленинграда, чтобы не портить благостной картины торжества советского образа жизни, был разгромлен Музей блокады Ленинграда с уникальными экспонатами военного времени и арестованы его руководство и сотрудники. В довершение всего День Победы не был объявлен выходным днем. При Сталине — «организаторе всех наших побед» — День Великой Победы был простым рабочим днем!
Этих признаков, мягко говоря, пренебрежительного отношения к своей стране и к победившему с невероятным напряжением сил народу могли не замечать лишь те, кто, имея глаза, не видит и, имея уши, не слышит. И эти невидящие и неслышащие продолжают бороться за сохранение исторической лжи о Великой войне.
Человек склонен к оправданию своих поступков. Эта склонность к собственному оправданию характерна для большинства общества. Истории различных народов — это чаще всего искусное оправдание захватнических войн, которые велись с целью завладения землями, природными богатствами соседей, оправдание действий правителей, затевавших войны ради каких-то особых интересов своего государства. Я уж не говорю о «советской истории».
СОВЕТСКАЯ СИСТЕМА ОБРАЗОВАНИЯ
Тому бог не нужен, кто с наукой дружен.
Советская поговорка
В. Г. Ведерников рассказывает о своих школьных годах:
«В 1925 году я поступил в школу на ст. Балезино. На уроках литературы, кроме некоторых произведений Гоголя, Пушкина и Некрасова, в основном изучали „Мать“ Горького, „Бруски“ Панферова, „Неделю“ Лебединского. Подробно проходили произведение „Машиностроительный завод Нобель и К°“, в котором рассказывалось, как рабочие немецкой фирмы борются против повышения норм выработки. Истории как отдельного предмета не было вообще, ее заменяло обществоведение. Вместо закона Божия мы должны были знать наизусть шесть условий Сталина.
В 1931—1932 годах обучение стало производиться по бригадному методу. Класс делили на несколько бригад по 5 человек в каждой. Домашнее задание должны были выполнять коллективно. Оценка, полученная одним учеником, автоматически выставлялась и всем членам бригады. Учителя вызывали только того, кто был хорошо подготовлен по предмету, так как они были заинтересованы в дутых показателях высокой эффективности нового метода преподавания. С 1930 года мы каждую весну ходили по близлежащим деревням, помогая колхозникам. Участвовали и в ликвидации неграмотности, обучая колхозников чтению и письму».
У Г. Ф. Андреева, как он пишет, «была большая жажда к получению знаний», но по обстоятельствам семейным он не мог продолжать учение:
«…жили с отцом в бараке, где была страшная антисанитария, <…> и в школе кто-то увидел, что по моей рубашке ползают вши. Все от меня отвернулись. Больше я в школу не ходил. Из-за „райских условий“ я не смог продолжать учебу. <…> Не в чем было ходить в школу».
Иванов рассказывает о преподавании в партийных школах истории компартии:
«Историю нашей коммунистической партии мы в ту пору (1928 г.) в совпартшколе изучали по первоисточникам, в том числе по учебникам Каменева и Зиновьева и материалам выступления Бухарина. Из выступлений Бухарина особенно мне запомнились параллельные линии развития нашего советского общества — социалистического, общественного и капиталистического секторов. Он говорил: „Имея в руках государства командные высоты, т. е. банки, крупную промышленность, крупную торговлю, природные богатства, можно всегда за счет капиталистического сектора помочь социалистическому сектору“. Также он предостерегал от чрезмерной централизации и концентрации. Считаю правильным брошенный им лозунг: „Обогащайтесь! Чем богаче будет народ, тем богаче и крепче будет наше государство“».
Раиса Львовна Берг очень подробно рассказывает о своих школьных и студенческих годах. В период НЭПа она училась в немецкой школе:
«Нас по-прежнему обучали четырем языкам, в переплетных мастерских мы получали трудовое воспитание. Нас обучали черчению, топографии и картографии, чтобы мы закончили школу имея специальность. Наша школа в полной мере оправдывала всеобщее убеждение, что нет средств сделать немца бездельником».
Школу Раиса Берг окончила в 1929 году — в год «великого перелома». Она пишет, что при поступлении в Ленинградский университет легкие экзамены были для рабочих, бедных крестьян и их потомков. Для детей служащих и интеллигенции — экзамены трудные. В 1930 году экзамены в университет отменили: «Принимать стали исключительно по классовому признаку. <…> Вновь поступивших посылают на картошку, так как колхозники не справляются с уборкой урожая…»
ПОСЛЕВОЕННАЯ ШКОЛА
Те, кто жаждут знаний, всегда их добывают, невзирая ни на какие политические системы в стране, ни на какие школьные реформы и нововведения. Таких всегда единицы. Но эти единицы и составляют интеллектуальный генофонд нации.
Советская школа была нацелена на то, чтобы воспитать среднего советского человека — строителя коммунизма. От строителя требовались прежде всего вера в светлое будущее Cоветской страны, знание догматов этой веры из творений Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, незаметность в коллективе и послушание советским учителям. Кто во все это верил и не имел никакого особого мнения, успешно продвигался по советской социальной лестнице. Но горе было тем, кто сомневался в «догматах» и кто осмеливался иметь свое мнение.
Некоторым моим сверстникам повезло. Они учились в хороших школах, где во главе стоял педагог от Бога. Он и подбирал себе коллег по своему духу. Но это случаи единичные, когда в узких советских школьных рамках учителя ухитрялись зажигать учеников литературными и историческими примерами поисков правды и добра. В таких школах еще можно было найти педагогов дореволюционной выучки, которым в 1917 году было около 20 лет. Большинство же учителей были выходцами из сельских местностей, получившими среднее или высшее образование как беднейшие слои населения и имевшими о культуре поведения, культуре речи, о литературе, об истории Отечества слабое понятие.
Вся школьная система была построена как монолог учителя, тягучий, строго по учебнику, малоинтересный. Если возникал диалог — редчайший случай, — это считалось крамолой. Такие случаи разбирались на педсоветах с обязательным выговором и ученику и учителю.
Единственное отдохновение дети находили в кружках по интересам. Это очень хорошее начинание советской власти, куда она не могла добраться со своей религиозной верой в коммунизм. Кружками, студиями руководили люди творческие, увлеченные своим делом, несмотря на мизерную оплату труда. Они-то и были настоящими наставниками юного поколения. И если ветераны коммунистической религии вспоминают о том, как хорошо было в Советском Союзе, то они вспоминают именно таких людей, которые своим существованием облагораживали режим и излучали тепло и свет. Под их благотворным влиянием в юных поддерживалась вера в добро и красоту. Никакая власть не может пресечь творческого начала в человеке, заложенного в него Богом.
Мне со школой не повезло. И в одной и в другой школах, где мне пришлось учиться, — серость, скука, обезличенность.
В детстве я почти ничего не читала — то балет, то каток, то драмкружок, — но, как ни странно, писала грамотно. В третьем классе в написанном мной изложении была такая фраза: «Мальчику очень понравились лебеди». Когда я получила свою работу после просмотра учителем, то в слове «понравились» между «н» и «р» красными чернилами была поставлена аккуратная галочка и сверху красиво выведена буква «д». Для меня любые пометки учителя не подвергались никакому сомнению. Но дома исправления красными чернилами вызвали страшный переполох и шум. Дед, надев шляпу и взяв трость, отправился в школу.
Мне было все равно и казалось совершенно излишним шуметь по такому ничтожному поводу. Учительницу свою Раису Александровну я любила. Она была суетливая, всегда растрепанная, во время урока размахивала руками, отчего ее очки съезжали на кончик носа, беспрестанно поправляла то волосы, то очки, то запихивала в свой портфель буханку хлеба, которая почему-то всегда вываливалась на стол. Но дети ее любили за доброту и незлобивость.
Помню, я украла у своей соседки по парте три рубля. Причем каким-то хитрым способом отправила ее в коридор, чтобы залезть в ее портфель. Деньги мне не давали, а я знала, что на деньги можно купить мороженое, которое мне не разрешали из-за частых ангин. Я, как зверек, желающий получить любыми путями вожделенный кусок, залезла в портфель соседки, взяла три рубля и переложила в свой портфель. Она, конечно, быстро обнаружила пропажу, устроила рев, и у меня нашли украденные деньги. Извлекали их на виду у всего класса, и такое публичное позорище моя учительница посчитала, наверное, достаточным наказанием. Об этом случае она, очевидно, даже не сообщила моим родителям, потому что я не помню, чтобы меня дома ругали за такое наглое воровство.
Какая могла быть грамотность у человека, который развивался и воспитывался в негородской среде, да еще в переломные времена? Звание «элита» для многих оказалось бременем непосильным. О судьбе таких «назначенцев» упоминает В. Касаткин. Он прослеживает путь старого революционера-подпольщика, который, получив после переворота какую-то высокую должность, быстро спился, а затем и путь его сына Николая (Коли-Бубу): «При первых же атаках под Ленинградом Коля-Бубу попал в плен к немцам. Спустя некоторое время он появляется вдруг в блокадном Ленинграде и ведет шикарную жизнь на фоне смертельного голода. Он выполнял задания фашистов — запускал опознавательные ракеты. Его поймали. Расстреляли всю семью. <…> Я иногда задумываюсь, почему сын „рабочего класса“ Коля-Бубу согласился предавать, а интеллигент Спичечкин (о превратностях его судьбы Касаткин подробно рассказывает. — М. Г.) точно в такой же ситуации не предавал. Не потому ли, что интеллигенция более народ, чем сам народ?»
Моя учительница хотя и пыталась в магазинах без очереди подобраться к продуктам (она жила в нашем районе), но она была сердечным человеком, и дети это чувствовали. Нередко доброта наставника дает детям больше положительного заряда, чем жесткая требовательность. Не она виновата в том, что оказалась в рядах «назначенцев».
Меня в скором времени перевели в другую школу, где директорствовала бывшая воспитанница Смольного института, ставшая после революции советской и партийной. С грамотностью в этой школе, очевидно, все было в порядке, но зато удивительные строгости к соблюдению внешней формы и внешнего поведения. Воротнички требовали белоснежные, без примеси какого-либо оттенка. Меня директор однажды завернула домой из-за того, что мой воротничок был бледно-розовым.
Все конфликты улаживал мой дед. С внешней формой и внешним поведением у него было все в порядке, и директор была с ним необычайно любезна. Она не стеснялась выражать перед ним своих эмоции: «У вашей внучки самые близкие подруги — дочь уборщицы и дочь сапожника! Они так плохо влияют на ее поведение!» Дед безмерно удивлялся, как потом вспоминала моя мама: «Как она может так говорить! Ведь она партийная!» В этой школе не было ни одного учителя, о котором бы у меня сохранились хоть какие-то воспоминания. Никто не выделялся никак и ничем, что было типичным для советского общества того времени.
Единая школа в стране ведет к созданию единой идеологии. Шла борьба с «отсебятиной», а значит, думать не позволялось. Кроме того, изучаемые нами предметы никак не были связаны с жизнью. Мы решали задачи о переливании воды из одной трубы в другую, и ни у кого даже мысли не возникало научить нас решать жизненные задачи. Жизнь шла своим чередом, а оторванное от всякой реальности учение — своим.
В 1955 году девчоночьи школы объединили с мальчишечьими, и к нам пришел новый завуч Михаил Иванович. Грубый, с громоподобным голосом, с красным лицом и красным носом, он преподавал географию. Меня география не привлекала ничем. Но этот грубый мужлан сумел нас заинтересовать своим предметом. Он не требовал зубрежки, а ценил сообразительность (это в географии-то!). Помню, я получила неожиданную пятерку, когда ответила на вопрос, почему Германия начала войну с Францией. Он постоянно твердил нам о том, что все конфликты и войны возникают из-за борьбы за территории и природные ресурсы и что страны, торгующие своим сырьем, а не продуктами из этого сырья, не имеют будущего.
Помню еще день, когда мне нужно было писать сочинение (в 9-м классе). Предлагалось на выбор три темы. Ни та, ни другая, ни третья не вызывали у меня никаких эмоций, а следовательно, и мыслей. А писать надо. Взяла свободную тему «За что я люблю Маяковского», так как разрешалось пользоваться книгой его стихов. Маяковского я терпеть не могла из-за горластости его поэзии, а его лирики я не знала. Начала я с чтения поэмы «Ленин». Мне она понравилась, и я стала записывать кое-какие мысли. Потом перешла к стихам, известным мне по школьной программе и неизвестным мне.
Учитель литературы прочитала мое сочинение перед классом, сказав, что надо очень любить Маяковского и очень хорошо знать его поэзию, чтобы так о нем написать. Самое удивительное, что я не помню ни лица преподавателя, ни ее имени и отчества.
Для того чтобы завершить рассказ о школе советского периода, приведу воспоминания педагога Надежды Павловны Автономовой, много лет проработавшей в вырицкой школе.
«После войны все с большой радостью и надеждой стали строить мирную жизнь. Казалось, что все будет новое: и отношения власти и народа, и отношения между людьми, и семейные отношения. В вырицкой школе на Коммунальном пр., 9, жизнь кипела, и все были объединены одной мыслью: если мы победили в такой страшной войне, то нам по плечу решить и все проблемы мирной жизни и объединенными усилиями приблизить то светлое будущее, ради которого, собственно, и совершилась Октябрьская революция.
Дружно работали все — и учителя и учащиеся. Активно действовали старостат, комсомольская и пионерская организации, родительский совет. Каждый год, начиная с четвертого класса, сдавали экзамены для перехода в следующий класс. Окончившие семь классов имели право поступать в любой техникум. Главной целью было получить высшее образование, поступив в вуз. Престижным считалось пройти по конкурсу в один из технических вузов.
Петр Григорьевич Суворов — учитель математики — пришел в школу в 1946 году, прямо с фронта. Был очень требователен к ученикам. Считал математику главным предметом и заставлял основное время заниматься именно математикой. Он ввел в обучение пользование карточками с решением задач или с уже решенными задачами. И надо сказать, что его ученики, интересовавшиеся математикой, все поступали в технические вузы.
В 1947 году опять начались репрессии. Арестовывали тех, кто оказался в оккупации и имел какие-то контакты с немцами. Стали распространенной практикой доносы на знакомых, соседей, родственников. Помню учительницу Е. А. Быстрову, которая, отыскивая виновных в проступке, командовала: „Кто был в оккупации, встать!“ Вставал весь класс. Тогда, после войны, очень живо было понятие чести: один за всех и все за одного. Дети понимали, что те, кто оказался в оккупации, познали на деле, что такое война, и ими гордились.
Иное мнение было у властей. К десяти годам лишения свободы приговорили опытнейшего педагога, изумительного человека С. М. Добровольскую (по доносу). Вина ее состояла в том, что за кусок хлеба она обучала немца русскому языку. С новой силой возобновилось прославление вождя. Даже на литературных вечерах его портреты и бюсты заполняли все пространство зала.
Школы 1940-х годов сохранялись на хорошем общеобразовательном уровне, так как еще работали педагоги с основательным дореволюционным образованием.
В 1950-е годы были отменены переходные экзамены во всех классах, за исключением десятого, выпускного. Постепенно стали снижаться требования к ученикам. Учителя оценивались по принадлежности к КПСС. Считалось, что быть членом партии — это все равно что иметь второй диплом. Из школ стали выходить не совсем грамотные люди.
Завуч 1-й вырицкой школы Николай Петрович, проработавший в этой должности в течение 11 лет, настоящий народный учитель из бывших разночинцев, умер прямо на педсовете 1 апреля 1958 года. Он очень эмоционально и с большой горечью говорил о недостатках как воспитательной, так и образовательной работы.
Школьное образование особенно резко пошло вниз в 1960-е годы, когда учителям повысили зарплату. Большинство из них стало добиваться пенсионного „потолка“ (120—130 р.). В школу пришли бывшие ветераны, агрономы, выпускники сельскохозяйственного института, заочники. С каждым годом требования к ученикам снижались. Особенно низкие требования были в вечерних школах, где требовалось только „поголовье“. Тогда уже объявили об обязательном всеобщем среднем образовании. Требования обязательного среднего образования особенно нелепыми оказались для цыганских детей, которых по национальной традиции с трех лет сажали на лошадь, приучали к торговле, гаданию и прочему. Качество образования с этого времени стало катастрофически снижаться, хотя всегда и во все времена были учащиеся, добивающиеся знаний собственными усилиями.
Под откос школьное образование пошло в конце 1980-х — начале 1990-х годов в результате крушения уже потрепанных временем идеалов, а главным образом вследствие постепенного снижения качества образования начиная с 1960-х годов».
Окончание следует